Читаем без скачивания И сотворил себе кумира... - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царь Петр вызывал сомнения, а Наполеон — тем более. Книга Эркмана-Шатриана «Волонтер 1813 года», стихи Лермонтова, романс «Во Францию два гренадера», который очень выразительно пели Николай Орешкович и мой отец, представляли Наполеона не только великим императором, но и хорошим человеком, доблестным «маленьким капралом». Но я прочел «Войну и мир». Первый раз читал, опуская французские тексты, описания природы и пересказы, кто что думает. Но, не отрываясь, упоенно, читал о событиях — Толстой описал Наполеона куда убедительней, чем Шишко, который просто бранил узурпатора, душителя великой революции, кровавого идола солдатни.
И я решил, что несправедливо сравнивать с ним нашего геройского наркомвоенмора.
Осенью 1924 года появились статьи об «Уроках Октября», в них о Троцком писали зло и неуважительно, доказывали, что он всегда был противником Ленина, меньшевиком. Статьи Зиновьева и Каменева меня не убедили, они были многословны, иногда просто непонятны, к тому же они сводили личные счеты. Троцкий еще раньше напомнил, что Зиновьев и Каменев накануне революции струсили, пошли против Ленина, вот они и обозлились и «едут на обратных».
Именно тогда я впервые услышал имя Сталина. Из всех, кто писал против Троцкого, он мне показался наиболее понятным. Но он доказывал, что Троцкий не был великим полководцем, а я не мог этому поверить после «Освобожденного труда», после Есенина и Рейснер. К тому же Сталина опровергал сам Шурка Лукащук, бывший ординарец Котовского… Он учился в седьмой группе, был старше всех, — ему уже исполнилось семнадцать.
Широколицый, скуластый, чубатый, он носил матросскую форменку, распахнутую почти до пупа и брюки-клеш необычайной ширины и длины, так, что ботинок не было видно. Фуражка-блин то непонятно как лепилась к затылку, то надвигалась на самый нос, широкий, угрястый, лихо вздернутый. Он плевал необыкновенно шумно, с присвистом и на огромные расстояния, сморкался в два пальца, ходил «по-моряцки» — вразвалку, круто сгибая колени. На школьные вечера он нацеплял кобуру с наганом, которая свисала на правую ягодицу. Шурка был сиротой, жил в детдоме и, как уверяли его почитатели, каждое воскресенье ходил обедать и пить чай к Котовскому. В школе у него не было друзей. Нас, «мелких шибздиков», он презирал величаво, не снисходя даже до затрещин. Активистов, уговаривавших его выступить с воспоминаниями, он отшивал безоговорочно.
— Нет, не буду трепаться. Григорий Иванович сам не трепетен и не уважает таких, кто «бала-бала-бала, мы — герои»… Возьмите книжки и почитайте, там все написано, за Григория Ивановича и еще за кого надо.
В школе о Шурке рассказывали легенды: он из нагана за сто шагов убивает летящую ласточку… Наган у него дареный за храбрость, и поэтому он его может носить даже в школе… У него есть любовница! Кто-то даже пытался утверждать, что у Шурки есть незаконный ребенок.
Иногда в благодушном настроении Шурка заходил в учком или на пионерский форпост. Он садился на стол или на подоконник — так он, приземистый, мог на всех смотреть сверху вниз, и, засунув руки в карманы клеша, курил, ловко двигая папироску губами туда и обратно, или, зажав ее в одном углу рта, метко плевал через всю комнату в урну. Если учком обсуждал поведение какого-нибудь злостного «волыншика», который сорвал урок, обругал учителя или дрался на переменке, Шурка иногда вмешивался и говорил хриповато:
— Та шо его уговаривать, як слона. В гражданку мы таких шлепали. К стенке, и все. А теперь гнать надо. Хай идет в котел до беспризорников, если ему рабоче-крестьянская трудовая школа не нравится.
Несколько раз Шурка снизошел и до редколлегии, одобрил нашу стенную газету и даже похвалил мои сатирические стихи, которые я подписывал «Жало». Я был счастлив и старался выспросить его о прошлом. Он рассказывал, постепенно распаляясь.
— От раз послал Григорий Иваныч разведку до одного села. А те разведчики зашли только на край, в одну-две хаты. Напились там воды чи молока и вертают. Говорят, порядок. Пошли в село колонной, поэскадронно, з музыкой. А там банда. Махно. Как ушкварят из пулеметов… Японский бог! Наших, может, двадцать — ни, двадцать два — убитых, а сколько ранетых, так без счета. Ну, Григорий Иваныч, как положено: даешь боевой порядок! Захождение с флангов. Развернули тачанки с пулеметами. Батарея вдарила. Потом уже лавой. Рубай все на мелкие щепки!.. Взяли село… Тогда он зовет тех, которые в разведке были, кто живые остались. Через вас, говорит, погибли геройские товарищи. Через вас наша кровь марно потекла. За это вам кара: всех до стенки. Полный расстрел без всякой пощады. Там один хлопец был, ну трошки застарше меня. Григорий Иваныч его любил, сам воспитал. Смотрит на него, покраснел, еще больше заикается, чем как всегда. «Ты, каже, мне за сына был, я на тебя надежду имел… Но пощады тебе не дам.» Комиссар тот пожалел хлопца. Каже: «Может, этого помиловать, как несовершенные у него года.» Но Григорий Иваныч только глазом зыркнул и зубами скрипнул: «Н-нет, каже, справедливость одна для всих. Стреляйте его в мою голову…» Ну и постреляли… А они что? Стояли молчки, понимали же, что виноватые. И Григорий Иваныч тот потом ночью плакал и еще целу неделю глаза кажно утро червоные были. Так переживал.
Несколько раз Шурка повторял рассказ о том, как сам Котовский отбирал бойцов.
— Наша котовская дивизия была самая славная на всю Украину, на всю Россию, да, може, и на весь свет. Геройская дивизия. Одно слово: непереможна, непобедимая. И скрозь до нашей дивизии шли добровольцы. И городские и сельские. Кто босой, обдертый, голодный, а кто на своем коне со справным седлом, с карабином или с шашкой; с той войны сберег или отнял у кого. И еще мешок харчей везет. Григорий Иваныч сам принимал каждого и спрашивал: ты, значит, кто будешь, кто батько, зачем воевать хочешь? И завсегда давал такой последний вопрос: а в Бога веруешь? И если кто скажет «верую», то Григорий Иваныч говорил: тогда ты мне не подходящий. Хоть бы какой геройский был с виду, и с конем, и с оружием, — не брал. Иди, говорил, до кого другого. Потому, что у меня так: я в людях понимаю, и когда человека узнал, то знаю шо с него ждать, шо спрашивать. Но если у него Бог есть, то я уже не могу знать, шо ему той Бог прикажет. А у меня в дивизии должен быть один бог — комдив.
Когда в газетах начали писать про «Уроки Октября», Шурке не нравилось, что ругают Троцкого. «Это все тыловики на него кидаются, интенданты сраные на геройского наркома гавкают.» Зиновьева и Каменева он презирал безоговорочно. «Эти же и пороху не нюхали, только заседали там, трепались, книжки читали, бумажки писали.» О Сталине отзывался мягче, но тоже неодобрительно.
— Этот на фронт ездил. Ну, был вроде комиссара. Но только до товарища Троцкого ему, как взводному до Григория Ивановича. Калибр не тот. А злой он на Троцкого за то, что ему когда-то по жопе насмалял, бо он плохо воевал. Война — не в игрушки играть, там строгость нужна. Лев Давыдович строгий, еще строже от Григория Иваныча. Он тоже своих стрелял, когда надо. Вот Сталин и заимел на него зуб. А теперь с этими интеллигентами-интендантами на него кидается. Но так не по-бойцовски, не…
Шурка был для меня величайшим авторитетом. Однако ему внезапно противостал сам Демьян Бедный.
Вожатый нашего отряда, рабфаковец Сеня, настоящий пролетарий, проработавший уже целый год учеником токаря, и высокообразованный комсомолец — он даже на сборы отряда приходил с пачкой книг, среди которых были сочинения Маркса и Ленина, — утверждал, что Демьян был самым близким другом Ленина и что его нужно считать не просто великим поэтом, но еще и вождем революции. И вот в газете «Правда» появилось большое стихотворение Бедного «Бумеранг», в котором описывалось, как автор ходил к разным вождям. Троцкого он не застал, но увидел каких-то ленцнерят (Ленцнер был редактором собрания сочинений Троцокого), которые зубрили по складам «у-у-ро-ро-ки-ки Ок-ок-тя-тя-бря-бря». После чего остроумно и складно говорилось: «что-то в этом бряканьи намечалось, но Октября не получалось». Я воспринял это как образец блестящей и благородной поэтической критики. Демьян не согласен с Троцким, но не ругает его лично, а потешается над какими-то ленцнерятами, тонко показывая свое отрицательное отношение к «Урокам Октября». Рифмованные описания встреч поэта с Калининым, Зиновьевым, Каменевым, Рыковым не произвели на меня особого впечатления, но очень понравилось, как он посетил Сталина — добродушного, приветливого, простецкого молчальника. Поэт наседал с разговорами, а тот только улыбался: «Нам бы с Францией надо понежней, с голубкой — запыхтел трубкой. С Англией бы поладить давно — поглядел в окно…» А на прощание сказал ласково: «Заходите, так приятно поговорить.»
Вожатый Сеня тоже считал, что Сталин — один из хороших вождей, такой же, как Бухарин. Они оба не носят шляп и галстуков, до которых стал унижаться даже Калинин. Ну, может, ему и надо для иностранных послов, как Чичерину. Но вот Рыков, Луначарский, Каменев, Зиновьев — почему они фигуряют, как буржуи? Это уже получается обрастание. Троцкий тоже задается, хочет быть первым над всеми. И на Ленина критику навел, да еще исподтишка, когда Ильич умер. Он и раньше был против Ленина, но потом замирился, получил доверие. А теперь думает, что по-своему командовать будет. Нет, маком! Вот Сталин, сразу видно, рабочая душа. И как одетый и как пишет. По-рабочему, красиво и просто.