Читаем без скачивания Златоуст и Златоустка - Николай Гайдук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горькое похмелье изведал капитан Великогроз, когда однажды поутру прочухался и увидел себя крепко связанным. Страшно сказать, что случилось на острове, где проживало племя каннибалов. Аборигены, никогда ещё не пившие такого крепкого хмельного, до того развеселились – всю команду сожрали за ночь. А капитана – как породистого самца – оставили для улучшения своего людоедского племени. Капитану построили отдельный шалаш, в котором поселился целый гарем – штук двенадцать папуасок. Три с половиной месяца капитан Великогроз прожил на том острове, с ужасом глядя на головы своих верных товарищей – отрезаные головы на копьях были воздеты к небу и день за днём какие-то неведомые птицы, похожие на грифонов, терзали черепа, оголяя до белой кости, ослепительно сверкающей на тропическом солнце. Капитан Великогроз плохо понимал тарабарскую речь людоедов, но красноречивый нож в руке вождя – нож, испачканный кровью – хорошо объяснил, что может быть с невольником, если он не станет слушаться вождя. И невольник покорился. Сто дней и ночей капитан улучшал породу людоедов, сотрясая шалаш и окрестные пальмы так, что бананы падали на крышу, а красотки в гареме по ночам и средь белого дня так визжали, так взывали о помощи – людоедов охватывал ужас. Людоеды приходили посмотреть, что вытворяет белокожий зверь – может быть, он живьём пожирает бедных папуасок. Успокоившись, аборигены даже полюбили капитана. Наивные как дети, они подходили к Великогрозу, бесцеремонно приподнимали набедренную повязку и восхищённо трогали священное сокровище.
– Какой банан! Какие апельсины! – лопотали они, изумлённо переглядываясь и цокая языками.
От гостеприимных людоедов Великогрозу удалось убежать во время шторма. Ураганный ветер ночью валил деревья – стотридцатилетняя секвойя упала на шалаш Великогроза и раздавила половину гарема, а сам этот несчастный падишах, чудом уцелевший, бросился в море и двое суток болтался там, обнимая обломок какого-то дерева, с корнями вырванного бурей. На третьи сутки Великогроза подобрало торговое судно, одно из тех, какое он когда-то грабил – на бортах были знакомые зарубки «на память», зарубки от сабель, царапины от страшных абордажных крючьев. Но капитана пиратов никто не узнал, до того изменился, изгваздался, длинными волосьями оброс и одичал. Команда торгового судна напоила его, накормила и спать уложила. И Великогроз заплакал от такого гостеприимства. И что-то внутри у него перевернулось. Вся душа как будто встала и пошла – навстречу Богу, навстречу Солнцу.
Несколько лет он бродяжил по морям, по чужестранным землям, изучая нравы, языки, обычаи людей. За это время страннику Великогрозу посчастливилось воочию увидеть Семь чудес света Древнего Мира. Он побывал у подножья Пирамиды Хеопса. Висячие сады Семирамиды принимали странника в свои объятья. Храм Артемиды в Эфесе во всей красе ему открылся. Статуя Зевса в Олимпии заставляла его сердце обжигаться чувством изумления. Он преклонял колени у Мавзолея в Галикарнасе. Перед ним стоял Колосс Родосский, головой доставая до неба. Александрийский маяк подмигивал ему волшебным оком…
И не важно было, что из этих Семи чудес Света только одно-единственное чудо уцелело – Пирамиды. Всё остальное, увы, разрушило время и разгулы стихий. Висячие сады Семирамиды, созданные вавилонцами для жены царя Навуходоносора, были изничтожены бурным наводнением. Статуя Зевса в Олимпии, созданная греками, сгорела в Константинополе во время пожара. Храм Артемиды в Эфесе тоже в своё время сожрал огонь. Мавзолей в Геликарнасе, возведённый в качестве надгробного памятника карийскому правителю Мавсолу и его жене, развалился от землетрясения – в живых остался только фундамент и архитектурные фрагменты. Колос Родосский тоже пострадал от землетрясения – бронзовый корпус был демонтирован, бог знает, когда. Александрийский маяк так же был разрушен землетрясением…
Для странника Великогроза это было не важно.
В нём открылось внутреннее зрение, позволявшее видеть как прошлое, так и будущее Земли.
Вот такое было семейное предание насчёт Великогроза.
3Века прошли с тех пор, семейное предание забылось, и потому на новом месте – на таёжных просторах – зашумела новая легенда. Говорят, что редкая, великая гроза была в горах, когда родился этот Великогроз, сын кузнеца. Думали, двойня родится – так разбарабанило мамочкин живот. А он один родился – за двоих, как потом подшучивал глухонемой отец-кузнец, руками изображая то, что хотел сказать.
Родившись «за двоих», Великогроз обладал не только удвоенным весом. Луженая глотка мальца пугала удвоенным рёвом – стёкла звенели в избе, кошка из дому сбегала. Глухонемой отец и тот расслышал криксу. А у матери уши распухали оладьями, когда этот милый стервец принимался выводить свои рулады. Керосиновая лампа испуганно моргала и гасла на столе, и огонёк лампадки потухал возле иконы в красном углу, когда малый чихнёт. Вот какой могучий дух в нём колобродил. И аппетит у него был отменный – все груди у мамки изжамкал, до донышка высосал. Няньку-молочницу пришлось приглашать, так он эту няньку едва не загрыз, такая вкусная. Как схватится ручонками за грудь, как вцепится, волчонок, беззубыми дёснами, хоть «караул» кричи. И с таким же удвоенным усердием, с невероятной скоростью продвигалось его развитие и ввысь и вширь – не успевали рубашонки перекраивать, так он быстро из них выскакивал. И так же удвоенно – если не утроенно – копилась в нём, томилась, брагой бродила богатырская силушка, заставляла выкидывать невиданные фокусы.
Вершина головы Великогроза была совершенно плоская, и родничка там почему-то не было – костная какая-то мозоль. И вот на этой плоскости Великогроз – лет с пяти, шести – на потеху себе и товарищам таскал ведро с водой или другие тяжести. А когда подрос – на плоской голове, как на чугунной наковальне, мужики и парни на спор гвозди выпрямляли, а заодно спрямляли извилины в башке Великогроза, такая молва по округе ходила. Богатырская силушка рано подтолкнула парня на тропу, ведущую в кузню, где над жарким золотом искрящегося горна всю свою жизнь горбатился кузнец Данила, которого прозвали Горнила.
Вот почему он, потомственный кузнец, именовался так оригинально – Великогроз Горнилыч. Пропуская многие страницы из его великогрозной жизни, нужно сказать о том, что он – как большинство неуёмных, великой, грозной силой пышущих людей – по молодости был мужиком разгульным, любившим вороных своих коней и в хвост и в гриву гнать по горам и долам. Великогрозная душа его рвалась наружу так, что все рубахи трещали, все косоворотки разлетались клочьями – в основном по праздникам, но случалось и в будни. Любил он, грешным делом, самогонкой душу сполоснуть, потом гармошку рвал напополам – не мог дурную силу рассчитать, портил инструменты, сам того не желая. Балалайку так отчаянно терзал на гульбищах – она сначала пела залётным соловьем, затем бедняжка лаяла, до хрипа балалаяла, а в самый разгар вдохновения инструмент ломался в лапах кузнеца – тонкий гриф не выдерживал натиска. И ещё была забава у него – устраивал кошмарные кулачные бои; один против десятка дюжих мужиков. На масленицу, бывало, как соберутся на берегу – весь мартовский снег петухами горит под ногами, а среди снежной крупы там и тут горохом рассыпаны зубы. Но в этих кулачных боях Великогроз, по его же собственному признанию, бил не сильно, любя, можно сказать. А вот если он бил от души, с лютой ненавистью, что случалось редко, тогда уже гиблое дело. Так, например, он однажды коня покалечил. Какой-то вор из-за реки приехал на покос, где Великогроз уже поставил свежие копны – вор не знал, что это его покосы, а иначе не сунулся бы. Самого-то пакостника кузнец не смог поймать, и слава богу, а то убил бы, а вот коня поймал и покалечил, издох жеребец, кровью харкая.
А вообще-то Великогроз отличался незлобивым характером, как большинство людей, наделённых недюжинной силой. Весь огонь, вся вулканическая лава, кипящая в нём, находили отдушину в бабьем паху на меху. Любил он взять бабёнку за грудные жабры, как сам он выражался. Любил эту рыбу зажарить на железной двуспальной сковородке. И тут уже он – извините! – ни дров, ни огня не жалел. Страшное дело, что там творилось, во время этой жарки, сколько там подсолнечного масла выливалось…
Эту огнедышащую страсть Великогроз почувствовал в себе довольно рано – лет, наверно, в тринадцать, если не раньше. Тогда с ним по соседству жила одна Цыпонька – личиком красивая, а нравом очень кроткая. Вот её-то первую он и присмотрел, всё равно что приговорил. Поначалу весь вечер сидел за огородами – в пыльных полынях, в крапиве, которая, кстати сказать, никогда не кусала его, а точнее, не прокусывала кожу. Сидел он, терпеливо ждал, когда окошко банное зажжётся, как жёлтый, мёдом намазаный блин. Потом по огороду прополз на четвереньках и несколько мгновений – как в полуобмороке или столбняке – пялился. Не моргал, не дышал. Цыпонька – белотелая, сдобная девочка, похожая на куклу – была видна урывками. Загорелая мясистая тётка или мамка, чёрт бы её побрал, то и дело закрывала обзор своим широким, отвисшим задом или волосатым передом. Великогроз – глядя то на тётку, то на цыпу – стал набухать какой-то тёмной кровью, приливами шумящей в голове, штормящей как море, выходящее из берегов. Из-за этих приливов он даже плохо стал соображать и плохо слышать. За бревенчатой стенкой глухо гремели тазы, ковши стучали конскими копытами; плескалась вода, длинными верёвками-жгутами стекающая в яму, вырытую под баней. Время от времени из чёрной, раззявленной пасти дракона – из каменки, набитой речными валунами, – со сдавленным рычанием вырывались облака раскалённого пара. Банное окошко, едва заметно вздрагивая от тугого напора, туманилось, точно в бреду, и начинало слезиться – капля за каплей бежали витиеватыми строчками, за которыми смутно читались обнажённые тела. Взволнованно кусая и облизывая губы, Великогроз вожделенно глазел на мокрые горы грудей, на перевалы крутых задов, на тёмные ложбины передов, поросшие таинственным лесом. Всё это двигалось, плескалось, шабуршало, и этого добра уже казалось настолько много, сколько даже в баню эту не поместится. И в голове у него это всё уже не помещалось. Он смотрел шальными, пьяными глазами и не мог сообразить, что происходит – ум за разум заходил. В тепле тёмно-синего июльского вечера – в духоте, похожей на предбанник – ему вдруг становилось зябко так, что кожа под рубахой покрывалась «просом» и зубы начинали дроби дроботить… В эти мгновения он чувствовал себя примерно так же, как в чужом саду, где он с парнишками, бывало, воровал – толкал за пазуху – ещё зеленоватые, но всё равно уже вкусные, сладким соком наливавшиеся яблоки. Там, в чужом саду, можно было запросто налететь на выстрел злого сторожа, и это, как ни странно, придавало яблокам какую-то жутковатую сладость. И точно так же тут – около запретного банного окна. И тут были яблоки – белые, ещё недоспелые – колыхались так близко, как близко бывает тот локоть, что не укусишь. И тут можно было нарваться на сторожа – в любую минуту хозяин мог выйти на крылечко, покурить или коня в загоне посмотреть. Или мясистая тётка – или мамка, или кто там был? – могли из бани выйти по нужде. И поэтому Великогроз, жадно глядя в потное оконце, ушки держал на макушке. И если только вдруг он чуял что-то подозрительное – отползал от бани, колючую крапиву мял руками, раздвигал ушами, не ощущая колкости. Да что там крапива! Случись на пути у него колючая проволока, он бы ничуть не почувствовал её раскалённые зубы; сердце у него разбухло от волнения; кровь кипела от буйного дикого чувства и обжигала куда сильней. В эти минуты у него действительно ум за разум зашёл, потому что он всё перепутал.