Читаем без скачивания Пушкин. Кюхля - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гремят цепи, и, кажется, гремит музыка. Она гремит сладостно и мерно.
На кронверке Петропавловской крепости военная музыка, в тонком утреннем воздухе трубы отдаются круглым, выпуклым звуком – прекрасная, спокойная музыка.
Двери, в дверях щелканье ключа.
Его вывели и впихнули в каре.
Он обнимает Пущина, Сашу.
Легко очень дышать.
– Тише. (Кто-то, кажется, командует: тише.)
В самом деле – как он не заметил – там пять качелей, узких, новеньких.
А, – вот их ведут качаться.
Пятерых.
Пятеро.
Руки у них скручены на спине ремнями – и ремнями ноги – они делают маленькие-маленькие шаги. Рылеев.
Лицо! Лицо!
Спокойное!
Он кивает Вильгельму. – Он мотает головой, смотрит на него.
Лицо!
Их ведут качаться. Музыка. Детские качели.
А Вильгельма вдруг тащат. Ему тошно. С него срывают фрак, бросают в огонь.
Дым душный, давит дыхание.
Треск над головой – кажется, шпагу сломали.
Лицо!
А перед ним чучело: в огромной шляпе, с огромным грязным султаном, в больших ботфортах – и полуголый. Из-под арестантского полосатого халата икры торчат.
Вильгельм понимает, что это так Якубовича нарядили, и визгливо, тонко хохочет.
Лицо!
Вильгельм хохочет.
С высокой белой лошади генерал Бенкендорф смотрит гадливо ясными глазами на Вильгельма.
А он хохочет – дальше и дальше, все тоньше.
Лицо!
Вой несся из камеры № 16, удушливый, сумасшедший вой и лай.
IV
Как друг, обнявший молча друга
Перед изгнанием его.
Небольшая станция между Новоржевом и Лугою – Боровичи. Каждый, кто сюда попал и ждет, пока станционный смотритель, смотря на него пристально и соображая его чин и звание, отпустит ему лошадей, – поневоле начнет бродить у стен, осматривать старые картины и портреты, знакомые – толстой Анны Ивановны, курносого Павла, или незнакомые – генералов с сердитыми глазами. И конечно, висит здесь «история блудного сына».
Если на дворе осень и косит мелкий дождик, ждать особенно тягостно.
Проезжающий, который завяз на станции Боровичи
14 октября 1827 года, проснулся часов в десять. Бессмысленно поглядел на пеструю занавеску кровати, горшки с бальзаминами, на смотрителя, который сидел за столом, вспомнил, где он, сообразил, что времени много, – и остался лежать. Он был сед, тучен, глаза у него были быстрые и маленькие.
В дверь со звоном шпор вошел какой-то гусар и бросил на стол подорожную. Смотритель встал и сказал, запинаясь:
– Часа два подождать придется.
Гусар вспыхнул, начал браниться, но смотритель равнодушно разводил руками, клялся, что лошадей нет, – и гусару скоро надоело с ним спорить.
Он сбросил шинель и огляделся.
Толстяк смотрел на него приветливо и добродушно.
Гусар молча с ним раскланялся.
Потом ему надоело сидеть и молчать, он кликнул смотрителя, спросил чаю. Толстяк сделал то же. За чаем они разговорились.
Толстяк назвался порховским помещиком, он ехал в Петербург по делам. Через четверть часа завязался банчок. Лежа в постели и повертываясь всем тучным корпусом при каждом выигрыше, толстяк играл, проигрывал, кряхтел.
Гусар разошелся. Он сгреб кучку золота, прибавил к ней на глаз столько же – и поставил на карту. Толстяк бил карту с оника.
В это время вошел небольшой быстрый человек. Он был не в духе, ругался со смотрителем, накричал на него так, что смотритель обещал ему через час лошадей, потом сел в кресла, стал грызть ногти и приказал подавать обед. Он раскланялся отрывисто с игроками, взглянул в окно, начал что-то насвистывать, потом заинтересовался игрой и стал следить.
Ему подали обед и бутылку рома.
Толстяк опять проигрывал.
Попивая ром, обедающий поглядывал на игроков.
Кончив обедать, он кликнул смотрителя и расплатился.
Смотритель взглянул на деньги и сказал робко:
– Пяти рублей, ваша милость, недостает. За ром.
У проезжего не было мелочи.
Тогда, взяв у смотрителя с рук пять рублей, он подошел к игрокам и, улыбнувшись, сказал:
– Позволите?
И поставил на карту.
Толстяк карту бил.
Тогда проезжающий быстро полез в карман, вытащил империал и поставил. Империал был бит.
Проезжающий нахмурил брови, придвинул кресла и стал играть.
Через два часа лошади были поданы.
Он велел подождать.
Еще через час он поднялся, заплатил толстяку 420 рублей, а на 200 написал записку: «По сему обязуюсь уплатить в любой срок 200 рублей. Александр Пушкин». Вышел он со станции, злясь на дождь и на самого себя, завернулся в плащ и до следующей станции ехал молча.
Следующая станция была Залазы.
– Вот уж подлинно Залазы, – пробормотал он, вошел в станцию и стал с нетерпением ждать лошадей. В ожидании он разговорился с хозяйкой. Хозяйка была еще молода, в широком ситцевом платье, и от неподвижной жизни раздобрела.
– Скучно вам на одном месте? – спросил он ее, улыбаясь.
– Нет, чего скучно, то туда, то сюда – не заметишь, как день пройдет.
«А сама с места не сходит», – подумал Пушкин.
– И давно вы здесь?
– Да лет уж с десять.
«Десять лет на этой станции! Умереть со скуки можно. Помилуй Бог, да ведь с окончания Лицея всего десять лет (через четыре дня в Петербурге праздновать. Яковлев уж, верно, там готовится)».
Десять лет. Сколько перемен!
Дельвиг обрюзг, рогат, пьет; Корф – важная персона (подхалим), Вильгельма и Пущина можно считать мертвыми. Да и его жизнь не клеится. Невесело – видит Бог, невесело.
На столе лежал томик. Он заглянул и удивился. Это был «Духовидец» Шиллера. Он начал перелистывать книжку и зачитался.
«Нет, Вильгельм неправ, – подумал он, – что разбранил Шиллера недозрелым».
Раздался звон бубенцов – и сразу четыре тройки остановились у подъезда.
Впереди ехал фельдъегерь.
Фельдъегерь быстро соскочил с тележки, вошел в комнату и бросил на стол подорожную.
– Верно, поляки, – сказал тихо Пушкин хозяйке.
– Да, наверное, – сказала хозяйка, – их нынче отвозят.
Фельдъегерь покосился на них, но ничего не сказал.
Пушкин вышел взглянуть на арестантов.
У облупившейся станционной колонны стоял, опершись, арестант в фризовой шинели – высокий, седой, сгорбленный, с тусклым взглядом.
Он устало повел глазами на Пушкина и почему-то посмотрел на свою руку, на ногти.
Поодаль стояли три тройки; с них еще слезали жандармы и арестанты.
Маленький, полный арестант с пышными усами, поляк, вынимал из телеги скудные свои пожитки.
Пушкин оглядел арестанта с интересом.
Арестант развязал котомку, достал хлеб, аккуратно отломил ломоть, посыпал солью, уселся на камень и стал завтракать.
Его неторопливые, деловитые движения показались Пушкину занимательными.
К высокому старику у колонны подошел такой же высокий и сгорбленный, но молодой арестант, тоже во фризовой шинели и в какой-то нелепой высокой медвежьей шапке.
Пушкин с неприятным чувством на него поглядел. Арестант был черен, худ, с длинной черной бородой.
«Кого он напоминает?» – подумал Пушкин.
«Ах да, Фогеля. Черт знает что такое».
Фогель был главный шпион покойного Милорадовича, который и теперь шпионил в Петербурге. Весь Петербург знал его.
«Шпион, – подумал Пушкин, – для доносов или объяснений везут».
Он брезгливо поморщился и повернулся опять к поляку с пышными усами.
Между тем высокий молодой с живостью взглянул на Пушкина. Почувствовав на себе взгляд, Пушкин сердито обернулся.
Так они смотрели друг на друга.
– Александр, – сказал глухо шпион.
Пушкин остолбенел, – а шпион бросился к нему на грудь, целовал и плакал:
– Не узнаешь? Милый, милый!
Пушкин содрогнулся и залепетал:
– Вильгельм, брат, ты ли это, голубчик, куда тебя везут?
И он быстро заговорил:
– Как здоровье? Твои здоровы, видел недавно, все тебя помнят, хлопочем – авось удастся. Каких книг тебе прислать? Тебе ведь разрешают книги?
Два дюжих жандарма схватили Вильгельма за плечи и оттащили его.
Третий прикоснулся к груди Пушкина, отстраняя его. Арестанты стояли, сбившись в кучу, затаив дыхание.
– Руки прочь, – сказал тихо Пушкин, глядя с бешенством на жандарма.
– Запрещается разговаривать с заключенными, господин, – сказал жандарм, но руку отвел.
Фельдъегерь выскочил на порог.
Он схватил за руку Пушкина и крикнул:
– Вы чего нарушаете правила? Будете отвечать по закону.
И, держа его за руку, кивнул головой жандармам на Вильгельма.
Пушкин не слушал фельдъегеря, не чувствовал, что тот держит его за руку. Он смотрел на Вильгельма.
Вильгельма потащили к телеге. Ему было дурно. Лицо его было бледно, глаза закатились, голова свесилась на грудь. Его усадили. Жандарм зачерпнул жестяной кружкой воды и подал ему. Он отпил глоток, посмотрел на Пушкина и произнес неслышно:
– Александр.
Пушкин выдернул руку и побежал к нему. Он хотел проститься. Но фельдъегерь крикнул:
– Не допущать разговоров!