Читаем без скачивания На рубеже двух столетий - Всеволод Багно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
188
О соотнесенности в романе пространства и сознания см. также: Пустыгина Н. Г. «Петербург» Андрея Белого как роман о революции 1905 года. С. 150.
189
Цивьян Т. В. Семиотические путешествия. СПб., 2001. С. 140–141.
190
Мотив холода, сопровождающий образ сенатора, может помимо всего прочего мотивироваться и отчетливо проартикулированной Белым идентификацией Аблеухова-старшего с Сатурном, который в астрологической традиции неизменно характеризуется именно холодом, см.: Klibansky R., Panofsky Е., Saxl F. Saturn and Melancholy. Studies in the History of Natural Philosophy, Religion and Art. London, 1964. Part II. Ch. 1.
191
С аблеуховским полюсом «холода» в «Петербурге» Н. Г. Пустыгина связала и «категорию льда», отделяющую от мира людей террориста Дудкина, еще одного героя романа, испытывающего внутренний раскол между «льдом в сердце» и частным, приватным существованием, между легендарным Неуловимым и несчастным Александром Ивановичем (Пустыгина Н. Г. «Петербург» Андрея Белого как роман о революции 1905 года… С. 153; см. также: Иванов-Разумник. Вершины. Александр Блок. Андрей Белый. Пб.,1923. С. 135–136). С мотивным рядом, актуализирующим семантику «холода» в линиях умствующих героев «Петербурга», Аблеуховых и Дудкина, ср. «лед метафизических исканий» в уже цитировавшейся парижской лекции Белого «Социал-демократия и религия» (Белый А. Социал-демократия и религия. С. 26), а также в «Эмблематике смысла»: «Мы оказываемся в неизбежности броситься в хаос жизни, если не хотим замерзнуть на ледяных кручах познания» (Белый Андрей. Символизм. München, 1969. С. 111). Соотнесенность линии Дудкина с аблеуховской мотивной серией подчеркнута и мотивами скульптурности и придания формы (см. примеч. 5) в реплике героя, в которой он поясняет цели своей революционной деятельности, свой политический «артистизм»: «…я — артист. Из неоформленной глины общества хорошо лепить в вечность замечательный бюст» (85). Ср. также отвращение Дудкина перед «бесформенностью», что подчеркивается и его причудливыми речевыми ассоциациями: «„…р-ы-ы-ы-ба, то есть нечто с холодною кровью… И опять-таки м-ы-ы-ло: нечто склизкое; глыбы — бесформенное <…>…“ Незнакомец мой прервал свою речь: Липпанченко сидел перед ним бесформенной глыбою; и дым от его папиросы осклизло обмыливал атмосферу: сидел Липпанченко в облаке; незнакомец мой на него посмотрел и подумал „тьфу, гадость — татарщина“… Перед ним сидело просто какое-то „Ы“» (с. 42–43).
192
Schmidt E. Ägypten und ägyptische Mythologie — Bilder der Transition im Werk Andrej Belyjs. München, 1986. S. 405.
193
См.: Ibid. S. 404–415. Контекстуальное описание смысла в данном случае представляется гораздо более продуктивным, чем довольно умозрительная попытка Магнуса Юнггрена истолковать образ «лягушки» через семантизацию грамматических форм, через апелляцию к, так сказать, «грамматике поэзии» (Ljunssren М. The Dream of Rebirth. A Study of Andrei Belyi’s Novel Peterburg. Stockholm, 1982. P. 40).
194
«Я, как истинный человек, — самоцель. Как самоцель, я божественен. Но законы природной необходимости придают мне черты зверя. Смешение зверя и бога, то есть природной необходимости и свободного определения себя, как еще не достигнутой цели, — такое смешение двух правильных способов восприятия себя в отношении к миру — оно чудовищно; если чудовищно, то и преступно, кощунственно. Всякое чудовище есть смешение зверского с божественным» (Белый Андрей. Химеры // Весы. 1905. № 6. С. 15; см. также: Мельникова-Григорьева Е. Г. Принцип «пограничности» в «Симфониях» Андрея Белого // Уч. зап. Тартус. гос. ун-та. 1985. Вып. 645. С. 106). Данный конфликт, осознававшийся несомненно в качестве автобиографического (см: Лавров А. В. Андрей Белый в 1900-е годы: Жизнь и литературная деятельность. М., 1995. С. 183; см. также письмо Белого М. К. Морозовой середины июня 1908 года: Белый Андрей. «Ваш рыцарь»: Письма к М. К. Морозовой. 1901–1928. М., 2006. С. 103–104), волновал Белого и позже, например, в антифутуристическом трактате «Жезл Аарона»: «Современный философ молчит иссушенным сознанием, проклятым, как сухая смоковница; и от этого запорожные корни сознания в нем демоничны: козлины; сочетание корней и ветвей в нем смесительно, противоестественно, пошло; в нем смешение чувственной жизни с абстрактной — чудовищно: он — сатир» (Белый Андрей. Жезл Аарона (О слове в поэзии) // Скифы. СПб., 1917. Сб. 1. С. 172). Становится он и предметом критических проекций писателя, в частности, в анализе творчества Блока. В речи, произнесенной на вечере памяти поэта, состоявшемся 26 сентября 1921 г. в Политехническом музее, Белый отмечал: «Какая-то часть сознания Блока сбежала с горы, другая же часть осталась на горе, но потеряла какую-то конкретность, и с этого момента действительно в лирике Блока, в его мужских персонажах начинается раздвоение, я бы сказал образно: одна часть бежит в мглу мутной жизни и, прикоснувшись ко всем благам, начинает конкретизировать их, а другая половина сознания теряет духовную конкретность и становится абстрактной. <…> Абстракция и чувственность — вот на что разрывается конкретность мистики Блока» (Белый Андрей. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 509–510). Описанный конфликт был и темой бесед с А. Р. Минцловой: «И — да: человека она не ценила: „Будь ангелом“ — говорила она; если ж в ангеле ты оборвешься, — ну: падай — до зверя! События времени уничтожают „середку на половинку“: уже нет „человека“ в недавнем значении слова; уже гуманизм превзойден; переживаем огромнейший кризис „гуманистической“ эры, распавшейся в „ангелическую“ эпоху, иль — в „бестиальную“» (Белый Андрей. Начало века. Т. 3, гл. 9 — ОР РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 99).
195
Разворачивая мотивику животной ипостаси Николая Аполлоновича, Белый дополняет «лягушку» именно рептильной образностью: «…наклонял низко профиль с неприятным оскалом разорвавшегося рта, напоминая трагическую античную маску, несочетавшуюся с быстрой вертлявостью ящера (курсив мой. — А.Б.) в одно несогласное целое» (253).
196
Белый Андрей. Сфинкс // Весы. 1905. № 9–10. С. 40.
197
Schmidt Е. Ägypten und ägyptische Mythologie… S. 407–409.
198
Уже в «Сфинксе» Белым намечено соотнесение «лягушачьего» мотива с Петербургом, в частности с петербургскими текстами Гоголя. В одной из главок статьи Белый описывает творчество Гоголя как движение между полюсами величественного и комического, Мефистофеля и канцеляриста, прибегая к сказочно-рептильной образности: «Змей Горыныч, если взглянуть на него простыми глазами (не символическими), или даже теми же глазами, но с иной позиции, рассыпался маленькими лягушатами. Мефистофель оказывается канцеляристом на богатых именинах» (Белый Андрей. Сфинкс. С. 41). И далее: «Начал Гоголь с ведунства, но потом затосковал и засмеялся одновременно. Обольстительность тайн рассыпалась смешными лягушатами. Звездная ночь Украины сменилась серым небом Петербурга. И потянулась вереница обывателей: это все были чиновники или канцеляристы с посеревшими лицами» (Там же. С. 44).
199
Следует также отметить, что восходящие к «Сфинксу» ассоциации бытия, отделенного от «долженствования» и «сознания», с обитателями вод проникают в «Петербург» не только через рептильную образность. Неслучайно полуосознанная мысль, промелькнувшая у сенаторского сына, сопоставляется с рыбой: «…в Николае Аполлоновиче Аблеухове, будто рыба, скользнувшая по поверхности вод, — прошла дикая мысль <…>. Вся та мысленная галиматья пробежала в душе в одну десятую долю секунды» (217).
200
В «Мастерстве Гоголя» эта тема предстанет антиномией «рода» и «личности», при помощи которой Белый будет описывать идейную эволюцию Гоголя.
201
Ср. сочетание мотивов родовитого дворянства и бестиальности в «Сфинксе» (с. 29). С мотивами ненависти к роду и наследственности следует соотнести и мотив автопорождения из «некрасовской» редакции романа, напрямую связываемый с высокой, аполлинически-кантианской ипостасью Николая Аполлоновича: «Взойдя к себе самому, то есть открыв в центре себя лучезарное и всепронизывающее око, Николай Аполлонович рассудил совершенно отчетливо, что родился он в мир от этого ока при помощи двенадцати категорий, — не от родителя вовсе; то же бренное порождение, которое жило доселе и в порыве бесплодных угодливостей трепетало пред строгим родителем, было просто какою-то материальною дрянью» (с. 471).