Читаем без скачивания Ленинградская зима - Василий Ардаматский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давыдченко поднял голову и внимательно посмотрел на Потапова.
– Не знаю, как вы, а меня бог спас, а то бы сейчас ишачил я где-нибудь в таежной глуши, – сказал он.
– А что стряслось-то? – сочувственно спросил Потапов.
– Слава богу, не стряслось, мимо громыхнуло, – ответил Давыдченко. – Есть еще благородные люди – сами погибли, а не выдали, спасли, можно сказать, царство им небесное.
– Коммерция? – спросил Потапов.
– Ну, какая сейчас может быть коммерция? Так что в городе у меня своих раз-два – и обчелся, – сказал Давыдченко, выливая из бутылки в свой стакан последние капли.
– У меня не больше. – Потапов отлил ему из своего стакана половину оставшейся водки. – За то, чтобы наши с вами страхи кончились… – Они выпили, закусили хлебом.
– Меня, знаете, тоже погоняло по жизни… – продолжал Потапов. – С двадцать девятого года не по своему паспорту живу. Думаете, сладко?
Давыдченко то слушал Потапова очень внимательно, пристально смотря на него своими злыми глазами, то вдруг начинал следить за пчелой, кружившейся над столом, а то поднимал глаза вверх и смотрел куда-то через забор.
– А все ж в городе за его камнями спрятаться будет понадежней, – сказал Потапов. – Так, наверно, все думают. Видели, как валом валят беженцы в город? Пойдем посмотрим…
Они вышли к главной улице и остановились на пригорке возле мостика. По шоссе от дворца в сторону Ленинграда беспорядочно двигались машины и люди. Двигались как-то неторопливо, точно в этом движении для людей не было никакого смысла. Пешие беженцы печально брели по краям дороги, глядя себе под ноги и не разговаривая, у каждого на спине был нелегкий груз. Они не поднимали головы, даже когда в небе слышался гул самолетов.
Возле Давыдченко остановился старичок в соломенной шляпе и чесучовом пиджаке, он катил перед собой тяжело нагруженную тачку.
– Простите меня великодушно… – сказал он. – Но с утра не курил, портсигар свой, находясь в нервном возбуждении, дома оставил…
– Откуда будете? – спросил Давыдченко, вынимая папиросы.
– Из самой Луги идем… – Старик посмотрел на шоссе, жадно закуривая папиросу. – Да кто откуда. Тут и из Риги есть народ. Я шел сюда, к родственникам, но дом забит. В Ленинграде у меня сестра.
– Думаете, там вас рай ждет?
– Что б меня там ни ждало, все равно, – хмуро сказал старик. Он поднял свою тачку и, не оборачиваясь, крикнул: – За папиросу покорно благодарю!..
От группы людей отделилась и подбежала к ним высокая женщина.
– Люди добрые, воды не дадите? – еще издали крикнула она.
– Мы тут не живем, дорогая… – начал Давыдченко, но Потапов перебил:
– Идемте…
Они вошли во двор ближайшего дома. Окна его были забиты, и, судя по всему, уже давно. Одичавшая кошка, мяукнув, метнулась под крыльцо. Нашли в глубине двора колодец. Давыдченко держал ведро, пока женщина пила.
– Спасибо вам, дядьки, спасибо, родные, – сказала она, отдышавшись и вытирая лицо платком. – Побегу догонять. Спасибо. До свидания. А вы-то? – торопливо говорила она, направляясь к калитке.
– Успеем… – ответил Давыдченко.
– Глядите, глядите… – повернулась к нему женщина. У нее было совсем молодое, красивое лицо, а черные волосы были тронуты серым налетом – не то пыли, не то седины. – А то увидите, что я повидала. Дождалась их, иродов, все не знала, как больную мать тащить. Они пришли, гогочут на всю деревню, мочатся посреди улицы, кур ловят. А потом пошли по домам. За какой-то час половину деревни перестреляли… и маму… тоже. – Красивое лицо ее искривилось, и она бегом побежала к калитке.
Потапов и Давыдченко молча вернулись на дачу. Сели снова под яблоней.
– Я про что сказать хочу, – вдруг решительно сказал Потапов. – Когда немец придет в город, мы спокойно сможем сюда вернуться – у них ведь что-что, а собственность признается. Вот мы и вернемся. Сразу-то, когда придут, сгоряча и пристрелить могут. А в городе порядка больше будет…
Давыдченко решительно встал:
– Да. Решили. Идите заколачивайте свой дворец. Тянуть больше нельзя…
Из ленинградского дневника
Утром – оказия на фронт. Дорога до фронта все короче. Еще издали стало чувствоваться, что на передовой неспокойно… У железнодорожного переезда встретили автобус с ранеными. Они говорят – немец начал новое наступление.
Через три километра попали под зверскую и, как говорится, персональную бомбежку. Отлеживались в болоте. Когда рвалась бомба, болото колыхалось. Как будто земля под твоим животом ходит огромными волнами. Страшно – дико. Только одна бомба упала на шоссе недалеко от нашей «эмки» – ни единой царапины.
Двое суток болтался в этом районе. У артиллеристов, у пехотинцев, последнюю ночь у особистов и ревтрибунальцев. Все время вспоминал капитана Соломенникова. Все мне теперь видится иначе. Немец снова теснит, но это совсем не то, что я раньше видел под Ригой в первые недели войны. Сейчас все по-другому, и главное – люди будто другие – нет потерянных, перекошенных от страха лиц, не шепчутся.
Был на приемном пункте санбата. Слышал, как раненые солдаты возбужденно матерились, как рассказывали про бой. Так ведут себя люди, которых вырвали из драки, а они еще не додрались. Совсем молоденький паренек с раздробленной рукой рассказал: «Они ж чумные (это немцы), лезут, автомат у брюха, орут как на пожаре – на психику жмут, одним словом. А мы их выжидаем на прицельный и потом как дадим… Наверняка половину их выбили. А другая половина залегла. Мы – туда. Они вскакивают и бежать – страсть как штыка не любят. Но некоторые все же полезли врукопашную… – Он вздохнул смешно так, по-детски, и крепко выругался. – Один – сволочь здоровенная – прикладом как жахнет меня прямо по локтю… Вот гад! А?» Паренек маленький, худой, и руки у него маленькие, как у девушки. Оказалось, москвич. Киномеханик в рабочем клубе. Призвали за полгода до войны. Его повели к хирургу, он обернулся, крикнул: «Фамилию мою запишите – Кандобин. Алеша Кандобин». И снова вспомнился мне седой капитан.
Ночь у особистов. Приехали к ним работники воентрибунала. Армия воюет, а они воюют внутри армии – с трусами, изменниками, мародерами и прочей дрянью. Они рассказывали разные случаи, не для печати конечно. Например, о трусе и предателе, который, когда его товарищи шли в смертную атаку, спрятался в канаву и сделал себе самострел…
Спрашиваю: кто же эти негодяи? Откуда взялись?
Особисты с трибунальцами только переглядываются. А полковник из трибунала сказал: «Народ – хозяйство сложное, многослойное, тут всякое в щелях может оказаться. Этот, что себе руку прострелил, – просто слизняк, и таким его сделали родители – воспитывали его так, что все – тебе, сынок, а от тебя, чтоб и волос с головки не упал…»