Читаем без скачивания Иван Николаевич Крамской. Религиозная драма художника - Владимир Николаевич Катасонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ничего не ждешь», но «вперед!» – эта стоическая, и, даже хочется сказать, «героическая» позиция характерна для Крамского. Он удручен, но не сдается, его поддерживают героические образы прошлого, пример людей, «которым еще было труднее». Он никогда не мог ограничиться только живописью. Да и живопись для него имеет смысл более глубокий и предназначение важнейшее, чем просто радовать глаз профана или давать пищу самодовольным рассуждениям профессионального критика. У Крамского-художника слишком много рефлексии для того, чтобы просто рисовать. Он сам прекрасно знал эту свою черту. «Чему я учился, – пишет он Репину в 1874 году. – Едва ли уездное училище досталось на мою долю, а с этим далеко не уедешь… всякий сюжет, всякая мысль, всякая картина разлагалась без остатка от беспощадного анализа. Как кислота всерастворяющая, так анализ проснувшегося ума все во мне растворял… и растворил. Кажется, совсем… больно трогать груду… Год за год я все готовился, все изучал, все что-то хотел начать, что-то жило во мне, к чему-то стремился. Я себя знаю – хорошо знаю»[96]. Поэтому разговор об искусстве, о его истории и современных тенденциях Крамской постоянно сворачивает к более общим философским и жизненным проблемам. И не часто находит здесь согласие и поддержку… В октябре того же года Крамской пишет к Репину: «Но есть у Вас в письме одна штучка, которую я, по свойственной мне манере, не могу обойти молчанием, вперед сообщая, впрочем, что я имею мрачный взгляд на вещи, и, стало быть, мы, может быть, не согласимся. Вы говорите, что теперь “погибель не так страшна, как в варварские времена, времена всевозможных нашествий, порабощений и проч.” Верно – теперь трудно ждать нашествий варваров (хотя это еще не гарантировано пока), но появляется, растет и зреет нечто более опасное, чем варвары внешние, растут и плодятся варвары внутренние; думаю, что в моем мнении нет ничего парадоксального: разве не варварство – поголовное лицемерие, преобладание животных страстей, ослабление энергии в борьбе с жизненными неудобствами, желание все добыть поскорее путем мошенничества, прокучивание общественного (народного) богатства, лесов, земли, народного труда за целые будущие поколения… попробуйте узнать, что стоит тайлер, франк, рубль какого-либо правительства, попробуйте погасить долги, колоссально разрастающиеся во всяком государстве, потребуйте уплаты долгов от всяческих компаний, акционерных обществ, фабрик, заводов, и Вы увидите, что эта милая цивилизация, для того, чтобы не объявить себя банкротом, должна забираться в Среднюю Азию, Африку, к диким племенам далеких пространств, и обирать, порабощать, убивать, или, еще лучше, развращать всех этих наивных животных, которых численность еще превосходит в десять раз цивилизованные общества. Вот почему еще есть ресурсы и для правителей, есть ресурсы и для буржуазии на целые десятки, а может, и сотни лет жуировать и услаждать себя всячески; а что будет потом? Нам какое дело! На наш век хватит! Если попадется из этой громадной ватаги какой-нибудь дурак или просто оплошает, исход легкий: приставил дуло к любому месту, да и там. Чудесно! И легко, и скоро, и восхитительно! Вы скажете, “наивный человек, когда ж этого не было? Всегда были мошенники, и всегда человек был скотина!” Верно, а что ж я говорю? Я то самое и доказываю: всегда было скверно, чуть-чуть получше, чуть-чуть похуже, а потом плохо и… конец. Да, конец. Сколько уж было концов? Много! Не миновать его и цивилизации, только для нее история, конечно, будет не так глупа, чтобы взять знакомую развязку, скучно стало бы, да и догадаются… эффект пропадет…»[97]. И в свете всего вышеописанного Крамской сообщает свой взгляд на задачи художника: «А впрочем, к чему это? Вы уже излечились от всеразлагающего анализа… и завидую Вам… ей-Богу, завидую… Это очень тяжелая штука, тем более, как Вы говорите, далеко отсюда до поэзии… Это верно… Очень далеко от поэзии здоровья, счастья и силы, но очень недалеко от… трагического, и, смею думать, всякому своя поэзия, только чувствуй, а не притворяйся… а там не наше дело говорить: вот это поэзия, а это нет, ничего, чему быть, тому не миновать! <… > Я говорю только художнику: ради Бога, чувствуй! Коли ты умный человек, тем лучше; коли чего не знаешь, не видишь, брось… Пой, как птица небесная; только, ради Бога, своим голосом! Неужто эта такая дурная теория?..»[98]
Теория недурна, но настроение у Крамского действительно трагическое. Студенческие протесты 1868–1869 годов и жестокая реакция на них властей; рост как на дрожжах всевозможных антиправительственных кружков и объединений, периодически разгоняемых властями («чайковцы»), но вновь возникающих; разгул терроризма, изуверские методы следствия и каторжные приговоры, – все это не оставляло никакой надежды на мирный диалог демократической общественности с властями. Разгром Парижской коммуны в 1871 году русская революционно-демократическая молодежь также восприняла как собственное поражение. Этому способствовало и то, что в защите коммуны участвовали русские и польские эмигранты (Е. Л. Дмитриева, П. Л. Лавров, Я. Домбровский). В 1874 году под влиянием многолетней революционной пропаганды в России начинаются «хождения в народ». Властители дум русской интеллигенции: Чаадаев, Чернышевский, Добролюбов, Бакунин, Лавров – убедили ее, что социальная революция в России возможна только тогда, когда поднимется на борьбу крестьянство. Но крестьянство нужно разбудить от его обывательского сна, революцию нужно поджечь, нужно показать крестьянину его путь к социализму… И сотни молодых людей разного социального происхождения, в основном студентов, отправились в деревню для пропаганды социализма и распространения запрещенной литературы. На крестьянство это почти не оказало воздействия – простой мужик продолжал свою обычную жизнь в труде, в заботе о куске хлеба насущного; разбудить нового Стеньку Разина не удалось. Для «ходебчиков» же в народ это закончилось трагически: в ходе расследований 1873–1877 годов было арестовано около 4000 человек, привлечены к дознанию 770, к следствию – 265 человек. К началу так называемого «Процесса 193-х» 43 арестованных умерли в тюрьме, еще 12 человек покончили с собой, а 38 сошли с ума. Из оставшихся 100 суд приговорил 28 человек к