Читаем без скачивания Похождения скверной девчонки - Марио Варгас Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потом он сильно похудел, — добавил Альфонсо. — В то утро, когда я простился с ним в «Illarec ch'aska» («Луч зари»), он был не толще тебя. Мы, кстати, не раз говорили с ним о тебе. «Что-то сейчас поделывает наш посол при ЮНЕСКО? — спрашивал он. — Может, решился наконец напечатать стихи, которые пишет втихаря?» Он никогда не унывал. И неизменно выигрывал, когда по вечерам мы, чтобы скоротать время, соревновались, кто расскажет лучший анекдот. Его жена и сын теперь живут на Кубе.
Мне хотелось подольше посидеть с Альфонсо Спиритом, но пора было возвращаться на конференцию. На прощание мы обнялись, и я дал ему свой телефон, а он обещал позвонить, если когда-нибудь судьба занесет его в Париж.
Незадолго до нашего разговора — а может, сразу после него — сбылись мрачные прогнозы дяди Атаульфо. 3 октября 1968 года военные под руководством Хуана Веласко Альварадо устроили путч, который покончил с демократическим правительством Белаунде Терри, и тот был изгнан из страны. В Перу была снова установлена военная диктатура, продлившаяся двенадцать лет.
III. Художник из swinging London[38]
Во второй половине шестидесятых Париж вдруг уступил Лондону роль законодателя европейской моды, и теперь уже отсюда разносились по всему миру новые веяния. Музыка в глазах молодежи заняла главное место, потеснив книги и идеологию, особенно после появления «Битлз», а также Клиффа Ричарда, «Шедоуз», «Роллинг Стоунз» с Миком Джаггером и других английских групп и отдельных исполнителей. Что уж говорить про хиппи и психоделическую революцию, устроенную flower children.[39] Если раньше толпы латиноамериканцев устремлялись в Париж, чтобы стать революционерами, то теперь они перебирались в Лондон, чтобы влиться в армию поклонников конопли, поп-музыки и свободной любви. И отныне пупом земли называли Карнаби-стрит, а вовсе не Сен-Жермен. В Лондоне родились мини-юбки, длинные волосы и дикарские наряды, освященные мюзиклами «Hair» и «Jesus Christ Superstar»,[40] увлечение наркотиками — от марихуаны до лизергиновой кислоты,[41] индийскими духовными практиками, буддизмом, а также свободная любовь и особый стиль одежды для геев, здесь впервые стали проводиться кампании в защиту прав сексменьшинств и сформировалось воинственное неприятие буржуазного истеблишмента — но уже не под лозунгом социалистической революции, к которой хиппи проявляли полное безразличие, а во имя гедонистического и анархического пацифизма, замешанного на любви к природе и животным вкупе с пренебрежением к традиционным моральным ценностям. Теперь бунтующая молодежь ориентировалась не на дебаты в зале «Мютюалите», не на Новый роман и певцов-интеллектуалов вроде Лео Ферре или Жоржа Брассанса, не на парижские кинотеатры, а на Трафальгар-сквер и парки, где Ванесса Редгрейв и Тарик Али устраивали митинги и манифестации против войны во Вьетнаме, а в перерывах многотысячные толпы валили на концерты своих идолов. Символами новой культуры стали пабы и дискотеки. Лондон словно магнит притягивал к себе миллионы молодых людей и того и другого пола. Но в те годы Англия переживала еще и театральный бум: «Марат-Сад»,[42] поставленный в 1964 году Питером Бруком, прежде известным в первую очередь по революционным сценическим версиям Шекспира, стал событием европейского масштаба. Никогда больше я не видел на сцене ничего, что бы так крепко врезалось в память.
Благодаря одному из тех странных стечений обстоятельств, которые порой подстраивает случай, как раз в конце шестидесятых я часто бывал в Англии и жил в самом сердце swinging London — в Эрлз-Корт,[43] весьма оживленной и космополитической части Кенсингтона, который из-за наплыва туда новозеландцев и австралийцев получил известность как Долина Кенгуру (Kangaroo Valley). Так что бурные майские дни 1968 года, когда парижская молодежь строила баррикады в Латинском квартале под лозунгом, что надо быть реалистами и выбирать невозможное, я провел в Лондоне, где по причине забастовок, парализовавших вокзалы и аэропорты, застрял на пару недель, не ведая, цела ли еще моя квартира, расположенная рядом с Военной школой.
Вернувшись в Париж, я нашел ее в целости и сохранности, потому что на самом-то деле майская революция 1968 года так и не сумела одолеть границ Латинского квартала и Сен-Жермен-де-Пре. Вопреки прогнозам, которые в те окрашенные эйфорией дни делали многие, революция эта не получила большого политического значения, разве что ускорила падение де Голля и открыла короткую — длиной в пять лет — эпоху правления Помпиду, а также показала, что существуют более современные левые силы, чем Французская коммунистическая партия («la crapule stalinienne»[44]) по выражению Даниэля Кон-Бендита, одного из лидеров 68-го). Нравы становились более свободными, но уход со сцены целого поколения — Мориака, Камю, Сартра, Арона, Мерло Понти, Мальро — повлек за собой поначалу едва заметный культурный откат: место творцов или maîres à penser[45] заняли критики, сперва структуралисты — Мишель Фуко, Ролан Барт и прочие, а затем деконструктивисты вроде Жиля Делеза и Жака Деррида, с их высокоумными и пропитанными эзотерикой рассуждениями, адресованными горстке быстро редеющих приверженцев и все более и более безразличными широкой публике, чья культурная жизнь в результате такой эволюции стала неудержимо опошляться.
В те года я очень много работал, но, как сказала бы скверная девчонка, ничего особо выдающегося не добился — всего лишь перескочил из обычных переводчиков в синхронисты. Как и после первого ее исчезновения, я старался заполнить пустоту проверенным способом — с головой окунувшись в дела. Отбарабанив положенные часы в ЮНЕСКО, садился за русский или бежал на курсы синхронного перевода и тратил на все это много сил и времени. Два лета подряд по паре месяцев проводил в Советском Союзе — сначала в Москве, потом в Ленинграде, на интенсивных курсах русского языка для переводчиков. Курсы работали в опустевших университетских зданиях, где мы чувствовали себя так, словно попали в закрытую иезуитскую школу.
Примерно через два года после нашего последнего ужина с Робером Арну у меня завязалась довольно вялая любовная интрижка с очень милой сотрудницей ЮНЕСКО по имени Сесиль. Но она была поборницей трезвости, вегетарианкой и ревностной католичкой, поэтому полного взаимопонимания мы достигали только в постели, а во всех прочих ситуациях не могли найти общего языка и являли собой полную противоположность друг другу. Правда, в какой-то момент мы даже обсуждали возможность совместной жизни, но оба — прежде всего я — испугались такой перспективы: слишком мы были разными, к тому же в наших отношениях, если говорить честно, не проглядывало ни капли настоящей любви. История эта как-то сама собой увяла, наверное, нам просто стало скучно вместе, и мы перестали видеться и перезваниваться.
Первые контракты в качестве синхронного переводчика я добывал не без труда, хотя выдержал все экзамены и стал обладателем соответствующих дипломов. Но этот профессиональный круг был гораздо уже круга обычных переводчиков, этот цех считался откровенно мафиозным и неохотно принимал новичков. В сплоченные ряды синхронистов мне удалось пробиться лишь после того, как к английскому и французскому я добавил русский, — теперь я переводил на испанский с трех языков. Работа устного переводчика позволяла много ездить по Европе, и я регулярно бывал в Лондоне, особенно часто меня приглашали на всякого рода экономические конференции и семинары. И вот однажды, в 1970 году, в консульстве Перу на Слоун-стрит, куда я отправился за новым паспортом, мне повстречался друг детства и однокашник по колехио Чампаньята в Мирафлоресе — Хуан Баррето.
Он превратился в хиппи, но не из тех, что ходят грязными и оборванными, а в хиппи вполне элегантного. Шелковистые волосы падали на плечи — несколько прядей он выкрасил под седину, — пижонская жиденькая бородка и усы окружали рот аккуратным намордничком. Я помнил его тучным и низкорослым мальчишкой, теперь же он перерос меня на несколько сантиметров и был строен, как манекенщик. Хуан расхаживал в бархатных брюках вишневого цвета и сандалиях, которые казались не кожаными, а пергаментными, в восточном шелковом блузоне, ярком и расшитом фигурками, поверх него носил широкий распахнутый жилет — что-то подобное носили туркменские священнослужители в документальном фильме про Месопотамию, показанном во дворце Шайо в цикле «Connaissance du monde»,[46] на который я ходил раз в месяц.
Мы решили посидеть в кафе неподалеку от консульства, и у нас завязался настолько любопытный разговор, что я пригласил его пообедать в паб в Кенсингтон-гарден. Мы провели вместе больше двух часов: он говорил, а я слушал, лишь вставляя время от времени какое-нибудь междометие.