Читаем без скачивания Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размахивая шапкой, из толпы рабочих оторвался маленький старичок в черном тулупчике нараспашку и радостно сказал:
— Сейчас одного заарестовали. Разговаривал, пес:
«Куда идете? Куда, кричит, идете, дураки, хамово. племя?» Так и садит, будто с ума соскочил, сукин сын!
— Без скандала мы не можем, — угрюмо заметил усатый человек с закопченным лицом.
— «Сволочи», говорит…
— Студент?
— Штатский.
— Пьяный?
— Кто знает? Не разберешь.
— А — молодой?
— Это — верно, молодой. Трясется весь, озлился, что ли… Куда, говорит?
— Сколько ж это тысяч? — озабоченно спросил очень толстый, но плохо одетый, стоя впереди Самгина; ему ответили:
— Тысяч десять.
— Бо-ольше!
С крыльца, через голову Клима, кто-то крикнул успокоительно и даже с удальством:
— Москва людей не боится!
И тотчас же отозвался угрюмый бас:
— Люди ей — зерно под жернов. А человек в тулупчике назойливо допрашивал двух рабочих, которые только что присоединились к публике:
— Вы что ж отстали от своих, а?
— Не твое дело, — сказал один, похожий на Вараксина, а другой, с лицом старого солдата, миролюбиво объяснил:
— Тесно, не пробьешься в ворота, ребра ломают.
— А — для чего затеяли это самое? Затеяли и — в сторону?
И сквозь все голоса из глубины зрителей ручейком пробивался один тревожный чей-то голосок:
— Я — не понимаю: к чему этот парад? Ей-богу, право, не знаю — зачем? Если б, например, войска с музыкой… и чтобы духовенство участвовало, хоругви, иконы и — вообще — всенародно, ну, тогда — пожалуйста! А так, знаете, что же получается? Раздробление как будто. Сегодня — фабричные, завтра — приказчики пойдут или, скажем, трубочисты, или еще кто, а — зачем, собственно? Ведь вот какой вопрос поднимается! Ведь не на Ходынское поле гулять пошли, вот что-с…
В бессвязном говоре зрителей и в этой тревожной воркотне Самгин улавливал клочья очень знакомых ему и даже близких мыслей, но они были так изуродованы, растрепаны, так легко заглушались шарканьем ног, что Клим подумал с негодованием:
«Какое мещанство. Нищенство».
Из Кремля поплыл густой рев, было в нем что-то шерстяное, мохнатое, и казалось, что он согревает сыроватый, холодный воздух. Человек в поддевке на лисьем мехе успокоительно сообщил:
— Поют! «Спаси, господи» поют!
Снял шапку, перекрестился на храм Василия Блаженного и торопливо пошел прочь.
Все зрители как бы только этого и ждали, плотная стена их стала быстро разваливаться, расползаться; пошел и Самгин. У торговых рядов он наткнулся на Митрофанова; Иван Петрович стоял, прислонясь к фонарю, надув щеки, оттопырив губы, шапка съехала на глаза ему, и вид у него был такой, точно он только что получил удар по затылку. Самгину даже показалось, что он — пьяный. Иван Петрович смотрел прямо в лицо его, но не здоровался. Эта встреча обрадовала Клима, как встреча с приятным человеком после долгого и грустного одиночества; он протянул ему руку и- заметил, что постоялец, прежде чем пожать ее, беспокойно оглянулся.
— Ну, что вы скажете?
— Замечательно, — быстро ответил Митрофанов. — Замечательно, — повторил он, вскинув голову и этим поправив шапку. — Стройно, — сказал он, щупая пальцами пуговицу пальто. — Весьма… внушительно!
В его поведении было что-то странное, он возбудил любопытство Самгина, и Клим предложил ему позавтракать. Митрофанов согласился не сразу, стесненно поеживаясь, оглядываясь, а согласясь, пошел быстро, молча и впереди Самгина.
В полуподвальном ресторане, тесно набитом людями, они устроились в углу, около какого-то шкафа. Гости ресторана вели себя так размашисто и бесцеремонно шумно, как будто все они были близко знакомы друг с другом и собрались на юбилейный или номинальный обед. Самгин прислушался к слитному говору и не услышал ни слова о манифестации рабочих. Он очень торопился определить свое настроение, услыхать слова здравого смысла, но ему не сразу удалось заставить Митрофанова разговориться. Иван Петрович согласно кивал головою и говорил не своим тоном:
— Затея — умственная. Это — верно: хозяева мало чего видят, кроме своей пользы. Конечно — облегчить рабочих людей надо.
Но, выпив рюмки три водки, он глубоко вздохнул, закрыл глаза, сморщился и, качая головою, тихонько сказал:
— Эх, Клим Иванович, клюква это!
— Что? — также тихо спросил Самгин, уже зная, что сейчас услышит нечто своеобразное и, наверное, как всегда от Митрофанова, успокаивающее.
— Клюква, — повторил Митрофанов, наклоняясь к нему через стол. — Вы, Клим Иванович, не верьте: волка клюквой не накормишь, не ест! — зашептал он, часто мигая глазами, и еще более налег на стол. — Не верьте — притворяются. Я знаю.
Погрозив пальцем, он торопливо налил и быстро выпил еще рюмку, взял кусок хлеба, понюхал его и снова положил на тарелку.
— Вас благоразумие обманывает. Многие видят то, чего им хочется, а его, хотимого-то, — нету. Призраки воображаемые, так сказать, видим.
Оглянувшись, он зашептал:
— Я с этой, так сказать, армией два часа шел, в самой гуще, я слышал, как они говорят. Вы думаете, действительно к царю шли, мириться?
Усмехнувшись, Митрофанов махнул рукою над столом, задел бутылку и, удерживая ее, подскочил на стуле.
— Извините. Я фабричных знаю-с, — продолжал он шептать. — Это — народ особенный, им — наплевать на все, вот что! Тут один не пожелал кривить душою, арестовали его…
— Да, я слышал. Мальчишка?
— Зачем? Нет, он — бритый и ростом маловат, а годами — наверное, старше вас.
— Рабочий?
Митрофанов, утвердительно кивнув головой, посмотрел через плечо свое, продолжая с усмешкой:
— Он их — матюками! Идет и садит прямо в морды: «Сволочь вы, говорит, да! Этого царя, говорит, убили за то, что он обманул народ, — понимаете? А вы, говорит, на коленки встать пред ним идете». Его, знаете, бьют, толкают, — молчи, дурак! А он, как пьяный, ничего не чувствует, снова ввернется в толпу, кричит: «Падаль!» Клим Иванович, не в том дело, что человек буянит, а в том, что из десяти семеро одобряют его, а если и бьют, так это они из осторожности. Хитрость — простая! Весь этот ход — неверный, Клим Иванович, это ход на проигрыш. Там один гусь гоготал; дескать народ во главе с царем, а ведь все знают: царь у нас несчастливый, неудачный царь! Передавили в коронацию тысячи народу, а он — даже не перекрестился. Хоть бы пяток полицейских повесил. Дедушка — вешал, не стеснялся. А этот — дядю боится. Вы думаете, народ Ходынку не помнит? Нет, народ злопамятен. Ему, кроме зла, и помнить нечего.
Митрофанов испуганно взмахнул головою.
— Это, конечно, не я говорю, а так, вообще говорится…
— Да, — сказал Самгин, постукивая пальцами по столу.
Это было не то, чего он ожидал от Митрофанова, это не успокаивало, а вызывало двойственное впечатление:
Митрофанов укреплял чувство, которое пугало, но было почти приятно, что именно он укрепляет это чувство.
— Да, правительство у нас бездарное, царь — бессилен, — пробормотал он, осматривая рассеянно десятки сытых лиц; красноватые лица эти в дымном тумане напоминали арбузы, разрезанные пополам. От шума, запахов и водки немножко кружилась голова.
— Вот вы, Иван Петрович, простой, честный, русский человек…
Митрофанов наклонил голову над столом.
— Ну, вот, скажите: как вам кажется: будет у нас революция?
Митрофанов поднял голову и шопотом сказал:
— Обязательно. Громаднейший будет бунт.
— Да? — спросил Самгин; определенность ответа была неприятна ему и мешала выразить назревающие большие мысли.
— Сами знаете, — шептал Митрофанов, сморщив лицо, отчего оно стало шершавым. — До крайности обозлен народ несоответствием благ земных и засилием полиции, — сообщил он, сжав кулак. — Возрастает уныние и… — Подвинув отъехавший стул ближе ко столу, согнувшись так, что подбородок его почти лег на тарелку, он продолжал: — Я вам покаюсь: я вот, знаете, утешаю себя, — ничего, обойдется, мы — народ умный! А вижу, что людей, лишенных разума вследствие уныния, — все больше. Зайдешь, с холода, в чайную, в трактир, прислушаешься: о чем говорят? Так ведь что же? Идет всеобщее соревнование в рассказах о несчастии жизни, взвешивают люди, кому тяжелее жить. До хвастовства доходят, до ярости. Мне — хуже! Нет, врешь, мне! Ведь это — хвастовство для оправдания будущих поступков…
Тут Самгин увидал, что круглые глаза Митрофанова наполнились горестным удивлением:
— Вы подумайте — насколько безумное это занятие при кратком сроке жизни нашей! Ведь вот какая штука, ведь жизни человеку в обрез дано. И все больше людей живет так, что все дни ихней жизни — постные пятницы. И — теснота! Ни вору, ни честному — ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить в некотором просторе и на твердой почве. Где она, почва-то?