Читаем без скачивания Николай II - Анатолий Кони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обращаясь к непосредственным личным воспоминаниям, я должен сказать, что хотя я и был удостаиваем, как принято было писать, «высокомилостивым приемом», но никогда не выносил я из кабинета русского царя сколько-нибудь удовлетворенного впечатления. Несмотря на любезность и ласковый взгляд газели, чувствовалось, что цена этой приветливости очень небольшая и, главное, неустойчивая. Мне особенно вспоминается представление ему в 1896 году, когда оказалось, что он не знает о завещанных ему Ровинским[16] драгоценных собраниях офортов Рембрандта, несмотря на то что таковые уже целый год как были переданы душеприказчиками в министерство двора. При этом он, предвкушая будущий заговор против меня господ Плеве и Муравьева, выразил сомнение, дадут ли мне возможность мои прямые служебные обязанности читать, как я предполагал, в университете курс судебной этики. В другой раз, в 1898 году, он, со свойственным Романовым лукавством, упомянув, что читал в газетах о том, что должна состояться моя публичная лекция в зале генерал-прокурорского дома, спросил меня, в чью пользу и о чем я намерен говорить, хотя в газетном известии было с точностью обозначено, что лекция будет в пользу благотворительного общества судебного ведомства о Горбунове.[17] Когда я упомянул о последнем, он тоном недоумевающего порицания спросил меня, что побудило меня избрать такую тему. Я понял, что это — результат глухого недовольства сенаторов на то, что их товарищ выступает публично, выходит на аплодисменты публики и, таким образом, унижает свое высокое звание вместо того, чтобы играть в Английском клубе до утра и платить штрафы. Выслушав, однако, мою ссылку на слова Пушкина: «Мы ленивы и нелюбопытны», с прибавкою от себя слов «и неблагодарны», и мое объяснение того значения, которое имеет Горбунов в литературе и искусстве, государь сказал мне, что вполне со мною согласен, и стал восхищаться старинным русским языком у Горбунова. Каждый раз, когда мне приходилось ему представляться и выслушивать его обычный вопрос: «Что вы теперь пишете и что теперь интересного в сенате или Совете?» — я присоединял к моему ответу, по возможности, яркое и сильное указание на ненормальные явления и безобразия нашей внутренней жизни и законодательства, стараясь вызвать его на дальнейшую беседу или двинуть в этом направлении его мысли. Но глаза газели смотрели на меня ласково, рука, от почерка которой зависело счастье и горе миллионов, автоматично поглаживала и пощипывала бородку, и наступало неловкое молчание, кончаемое каким-нибудь вопросом «из другой оперы». Мне пришлось его видеть и в тяжкие минуты первой революции в Александровском дворце, вокруг которого веяло отчужденностью и тревогой. После нескольких ласковых вопросов мне о состоянии моего здоровья ввиду предстоящей мне лечебной поездки за границу я попытался заговорить о задачах будущей деятельности Государственного совета и о том, что все успокоится, если только правительство нелицемерно исполнит обещание, данное государем в Манифесте 17 октября и в речи при открытии I Думы. На этот раз тусклый взгляд непроницаемых глаз сопроводил не прямой ответ: «Да! Это (конечно, подразумевалась смута) везде было. Все государства через это прошли: и Англия, и Франция…» Я едва удержался, чтобы не сказать: «Но ведь там вашему величеству отрубили голову!»[18] С тех пор прошло 13 лет, и ни одно из обещаний, данных торжественно, не было осуществлено прямодушно и без задней мысли. И, в сущности, в переносном смысле, глава монарха скатилась на плаху бездействия, безвластия и бесправия.
Наоборот всему, что сказано выше о Николае II, личные встречи с императрицей Александрой Федоровной могли бы оставить во мне чувство известного нравственного удовлетворения за лицо, которому могло предстоять благодетельное влияние на монарха. В первый раз мне пришлось ее видеть в качестве члена попечительства в домах трудолюбия, основанных по ее желанию и под ее председательством. Она живо интересовалась этим делом, и все ее вопросы и замечания были проникнуты большой, хотя и, надо заметить, теоретической обдуманностью. Она, очевидно, старалась держаться в пределах предоставленной ей деятельности и избегала вмешательства в общегосударственные вопросы. Когда по поводу равнодушного отношения Петербургской городской думы к учреждению попечительств о бедных в противоположность Москве я заметил, что и там это дело обязано своим возникновением и развитием энергичной деятельности профессора Герье[19] и может с его кончиной заглохнуть, она спросила меня, в чем кроется причина этого, и я ответил указанием на нелепое городовое положение, в силу которого в Думу допускаются исключительно домовладельцы и промышленники, и, например, я лично — уроженец Петербурга и проживший в нем почти 50 лет — не имею права быть гласным думы, если не выправлю торгового или промыслового свидетельства хотя бы на торговлю спичками. «Но как же этому помочь?» — спросила она меня. «Madame, — ответил я, — pour choqer cet ordre qui n'est q'un desordre, il у a un seul remede: la volonte, de votre auguste epoux. Et vous n'avez qu'a lui parler la dessus».[20] Она быстро прервала разговор на эту тему и почти перебила меня словами: «Est-ce qu'cn ete vous habitez ton jours Petersbourg?»,[21] давая тем понять, что я рекомендую ей нежелательную роль. Но в делах попечительстве она держалась самостоятельных взглядов и стояла всегда на разумной и целесообразной стороне. Это было нелегко для нее. Она была застенчива и выражалась с трудом, хотя всегда весьма определенно и решительно, несмотря на то что докладчиком и руководителем в заседаниях был лукавый царедворец Танеев,[22] старавшийся держать ее в бюрократаческом застенке, сводя некоторые вопросы к личной чиновничьей конкуренции с честным, но недалеким секретарем императрицы графом Ламздорфом. Этот в душевном отношении «moralisch hohler Mensch»[23] находил себе союзников в некоторых из членов Комитета и иногда в приглашенных министрах. Впервые ей пришлось проявить себя, помимо некоторых назначений и увольнений, шедших вразрез с иерархическими привычками бюрократии, в вопросе об общественных работах в помощь голодающим в 1900–1901 гг. Вопрос об этой помощи со стороны попечительства был возбужден мною, но встретил категорическое несочувствие членов Комитета, согласившихся с Танеевым, что задача попечительства ограничивается исключительно устройством мертворожденных и бесполезных домов трудолюбия, вместо работных домов с принудительным трудом, и немногочисленных Ольгинских приютов. Я остался при мнении, которое потребовал внести в журнал, вернувшийся от императрицы с надписью: «Вполне разделяю мнение сенатора Кони», и общественные работы были начаты энергически под руководством Галкина-Врасского.[24] И потом неоднократно она умела прислушаться к правдивому голосу вопреки уверений угодливых советников или молчаливых попустителей напрасной траты народных денег, ежегодно ассигнуемых в распоряжение попечительства. Так, несмотря на предварительную обработку ее согласия, она в заседании Комитета согласилась со мной вопреки молчанию всех присутствующих, и в том числе Витте и Сипягина, о совершенной недопустимости уплаты графине Платер-Зиберг огромной суммы за ее фабрику плетеных изделий в Иллуксте под ложным предлогом, что это тоже дом трудолюбия. Так, в другом заседании, где обсуждалась просьба «сестры Варвары», поддержанная великой княгиней Елизаветой Федоровной и Танеевым, устроившим даже предварительное совещание, о выдаче ей значительной суммы на устройство кирпичного завода для обучения в трехдневный срок высылаемых из Петербурга бродяг и хулиганов (так называемых Спиридонов-Поворотов), Александра Федоровна, несмотря на молчаливое согласие всех, примкнула к моему отрицательному мнению и положила предел этой скверной затее.
Наконец, она искренно возмутилась, когда после доклада о наградах, полученных разными домами трудолюбия в Петербурге от Комитета Всероссийской промышленной выставки, ей пришлось выслушать положенный мною отчет ревизионной комиссии этого же Комитета, из которого оказалось, что награды выданы за предметы, купленные со стороны или сделанные посторонними мастерами. Указание мое на повторение путешествия Екатерины Великой по Днепру с декоративными селениями вызвало с ее стороны требование, чтобы правлениям этих домов был сделан выговор, и о том было напечатано в «Правительственном вестнике». Наконец, она сделала крупное пожертвование для учреждения премии за лучшие сочинения и исследования по вопросам трудовой помощи. В каком трудном положении ей приходилось быть, показывает сделанная мною запись о заседании по ходатайству Виленского еврейского общества об учреждении дома трудолюбия, прилагаемая мною к этой тетради (см. в главе VII воспоминаний о крушении)[25]