Читаем без скачивания Жажда крови - Синтия Озик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Блейлип промолчал. Нет, не о такого рода сближении он мечтал: его совершенно не устраивало, что Йосл видит его насквозь. Это он, Блейлип, должен был щедро делиться своими чувствами. И тут он увидел на запястье Йосла лагерный номер (тот словно нарочно поднял руку), но, увы, Блейлипу не удалось испытать намеченное сострадание. Он ехал в город мертвецов. От того, что Йосл это понял, у него испортилось настроение.
В сумерках они втроем вышли на дорогу посмотреть, как мальчишки скатываются с холма, возвращаясь домой из ешивы. Это было совсем не опасно: кроме такси Блейлипа за весь день не проехало ни одной машины. Последний снегопад прошел неделю назад, приближался март, воздух гудел, как колокол, но кроме запаха мороза Блейлип уловил еще запах костра. Этот долетевший откуда-то густой сосновый дух тронул его, в нем было что-то ясное, прозрачное, что-то от далеких земель, иначе устроенных времен года, сельских ручьев, незнакомой птицы, промелькнувшей над головой. Ешиботники скользили вниз на подошвах ботинок, поставив одну ногу перед другой, клонясь то вправо, то влево, падая, поднимаясь, снова падая. Двое пронеслись мимо на крышке от мусорного бака. Остальные пихались, барахтались, вопили, кипы летели в снег, как монетки, капли чернил или смолы. То там, то сям в воздухе вспыхивали маленькие крутящиеся нимбы, пейсы прыгали у мальчишеских щек, и вдруг Блейлипа осенило: это ненастоящие дети из плоти и крови, а толпа призраков, завихрения белого дыма над дорогой.
— Я иду на минху[3], — объявил Йосл, — хочешь со мной?
Дед Блейлипа, еще совсем ребенок, но с пористым носом старика, катился с горы на железной крышке. Догорающий свет расщепился на сотни голубых лучей; предложение отправиться на молитву прозвучало вполне естественно, однако Блейлип — он втайне ликовал и был горд собой — все-таки не удержался: «Зачем я тебе нужен?», потому что неожиданно вспомнил то, что, казалось, забыл раз и навсегда. Десять человек. Еще он поздравил себя с тем, что вспомнил дедушкин нос, тонкий, как спица, — и нос, и все прочее обратилось в прах, — но Блейлип продолжал по кусочкам складывать дедов портрет: желтые зубы негромко клацали и при этом от них отлетали мутные облачка известкового налета; красиво очерченные полумесяцы серых глаз с тяжелыми веками; узкие, как у женщины, брови; колючая метелка усов белее сливок. Йосл взял его под руку:
— Пессимист, юморист, если ты думаешь, что у нас проблемы с миньяном[4], так их нет, но все равно пойдем — ты сможешь послушать раввина, сегодня он у нас.
Краем глаза Блейлип увидел, как Тоби входит в черноту дверного проема в сопровождении четырех мальчиков с золотистыми пейсами — это было потрясающее зрелище, как будто Б-жественный свет коснулся ее головы, ее жилища. И снова приметливый Йосл одернул его.
— Она покормит их ужином, — только и сказал он, — а потом они будут делать уроки.
— Я вижу, вы им спуску не даете.
— Без труда не выловишь и рыбку из пруда.
Блейлипу вручили кипу, он нацепил ее на покалываемую морозом лысину, и они потащились вверх по ледяному склону к школе — раввин отводил по неделе на каждый миньян. Когда Блейлип взял из картонной коробки талит, Йосл погрозил ему пальцем, и он положил талит на место. Никто больше не обратил на него ни малейшего внимания. За окнами становилось все темнее и темнее, детские крики на холме стихли. Йосл протянул ему сидур[5], но буквы раздражающе мельтешили у него перед глазами — их нужно было составлять вместе, как дедушкино лицо. Когда все встали, он тоже встал. Потом снова сел, кое-как втиснувшись в детский стул. Он бы не сказал, что они пели с каким-то особенным пылом, как, по его представлениям, полагалось петь хасидам, но их голоса звучали громко, ритмично, искренне. Лишь ведущий молитву, в отличие от всех остальных, гугнивый, был в талите с кистями, из которого он выглядывал, как из пещеры. Блейлип заскучал, стал шарить глазами в поисках раввина. Он высматривал политика, кого-то похожего, скажем, на мэра города. Или патриарха, главу многодетного семейства. Тем временем они закончили минху и сгрудились в том углу комнаты, где стоял длинный стол (три сбитых вместе толстых доски на двух козлах), покрытый скатертью. Скатерть была нечистая, вся в отпечатках крошащихся обложек старых сидурим и мужских ладоней. Блейлип тоже подошел вместе со всеми, отыскал складной стул и примостился на нем, запихав ноги между планками, подальше от собравшихся. Его удивило, что все они люди не старые, в среднем, немного за сорок, плотные мужчины в самом соку. Розовые тугие щеки; бороды; на головах у кого кипа, у кого высокая черная шапка, отороченная мехом; на некоторых обычные мягкие шляпы, сдвинутые на затылок, на одном простая кепка, как у рабочего. Его особенно впечатлили их рты: энергичные, нежные, какие-то одухотворенные. Он с таким увлечением разглядывал их рты, что даже не сразу понял, что они говорят на незнакомом ему языке: он разбирал лишь отдельные слова, иногда казалось, что они выходят у них изо рта в виде ленточек или вымпелов. Если он разбирал смысл, эти ленточки реяли перед ним, если нет, схлопывались и пропадали. Блейлипу самому было без малого сорок два, но рядом с этими благочестивыми мужами он ощутил себя узкоплечим мальчиком с выпирающими острыми лопатками. Попытавшись сосредоточиться, он услышал слова «Азазель»[6] и «коен гадоль»[7], они что-то сшивали, сплетали нити священного языка с идишем. От звука идиша он совсем ослабел, как Тит от мухи[8], — идиш никогда не был для него языком повседневного общения, он прибегал к нему только для того, чтобы съязвить, схохмить, побалагурить… Его мертвый дед висел под потолком на веревке. Чушь, нелепица и, главное, совершенно невозможно и немыслимо: дед мирно умер от старости в своей нью-йоркской постели в Бронксе, смутьян, неугомонный бесенок. И вот он ожил и болтался на веревке в темном углу над головой Блейлипа. А рядом привидения, словно уже в Будущем мире, толковали Писание. Или что-то еще. Кто знает? Во искупление дедовых прегрешений хасиды (беженцы, мертвецы) оплакивали Храм и Первосвященника, и чем напряженнее Блейлип вслушивался, тем больше понимал. В десятый день седьмого месяца, День Искупления, первосвященник пять раз меняет одежды и пять раз омывает тело в ритуальной купальне. После первого погружения — золотые одежды, после второго — белые льняные. В них он исповедует свои грехи и грехи своего рода, сжимая рога быка. Затем он движется на восток, переходя из западной части алтаря в северную, где стоят два козла, и бросает жребий: один козел для Всевышнего, другой для Азазеля, и на того, что предназначен Б-гу, надевают повязку из красной шерсти и забивают, а его кровь собирают в специальный сосуд, но сперва забивают быка, и его кровь тоже собирают в сосуд; и снова первосвященник исповедует свои грехи и грехи своего рода, а потом еще и грехи потомков Аарона, этого святого народа. Восемь раз кропят вверх-вниз кровью быка, потом, тоже восемь раз, кровью козла, а затем первосвященник подходит к козлу, уготованному в жертву Азазелю, и, прикоснувшись к нему, исповедует грехи всего дома Израилева, произносит имя Б-га и объявляет народ очистившимся от греха. Воспринимая все это сквозь паутину языка, заржавевшего от неупотребления, Блейлип испытал отчаянный приступ жалости и веры: ему вдруг стало ужасно жалко несчастных козлов, бедного быка и сильнее всего Самого Б-га Израиля, представившегося ему бесенком с пористым носом, — свисая на веревке с высоких балок Иерусалимского храма, Он подмигивал Своему маленькому первосвященнику, наблюдая за тем, как тот то влезает, то снова вылезает из лохани с водой, без конца переодевается, словно водевильный актер-трансформатор, кропит вверх-вниз, разбрызгивая туда-сюда красные капли, и, конечно, вместе с Б-гом евреев Блейлип жалел игрушечных детей Израиля в том, давнем Храме. Жалость на жалости. Неужели Б-г мог серьезно относиться ко всем этим обрядам? Какая польза Царю Вселенной от козлов? И чего, склонившись над своей замызганной скатертью — ни нарядных одежд, ни алтарей, ни жертв, — эти бывшие лагерники ждут от Б-га сейчас?
Внезапно он понял, кто из них раввин. Тот, что в кепке, черноволосый, рыжебородый, с нелепым приплюснутым носом, локти уперты в колени, кулак у рта, — человек, не щадящий себя: пока все взывали, причитали и восклицали, он был незаметен, но теперь поднялся, с грохотом отодвинул стул и заговорил будничным голосом. Блейлип продолжал его разглядывать: на вид около пятидесяти, изуродованные руки — двух пальцев не хватает, остальные без ногтей. Вздувшиеся жилы на шее, как цепи. Все притихли — это было не просто внимание, а нечто большее. Блейлип увидел происходящее в ином свете: присутствующие относились к раввину как к ребенку, с собственническим чувством взрослых, обступивших детскую кроватку, и сам раввин тоже обращался к ним соответствующим тоном, как к родителям, людям в возрасте, — уважительно, благоговейно, немного виновато. Они — родители, он — их дитя, и вину перед ними ему не избыть. Он сказал: