Читаем без скачивания Последнее слово - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сразу же напомнил Самарину: он должен быть со мной откровенным. Иначе мне не удастся выстроить хоть шаткую линию обороны. Он буркнул, что скрывать ему нечего. Тогда я спросил — на что он рассчитывал? Он, взрослый человек, офицер, привыкший оценивать ситуацию?
Самарин сказал, что иллюзий не было, все видел, все взвесил, все понимал — хотел он, используя средства связи, сказать на весь мир, что в этой стране царят диктатура и произвол, законы бездействуют, право отсутствует, планета не смеет взирать равнодушно на участь громадного материка. А как же присяга? Самарин ответил, что он не присягал беззаконию. Есть честь, есть совесть и есть достоинство.
Кого я не защищал перед судьями, кому не выпрашивал снисхождения! Убийцам, насильникам, психопатам. Маньякам, мошенникам, авантюристам. Почти невменяемым наглецам. Никто из них не походил на Самарина.
Поныне я не берусь объяснить, как в строгой, законопослушной семье, не склонной ни к спорам, ни к разномыслию, тем более к радикальным поступкам, мог вырасти столь якобинский овощ. Впрочем, не зря же бывалые люди напоминают о тихом омуте. Возможно, провинциальное детство, суровое строевое отрочество и молодость в океанском безлюдье, соединившись в опасных пропорциях, в разбалансированном режиме, создали некий жестокий климат? Естественно, все эти допущения необязательны и условны, в моих рассуждениях много кустарщины, да и поспешных несовпадений, вы при желании приведете общеизвестные биографии — очень похожее начало, только совсем иной итог — и все-таки должна ведь найтись какая-то внятная подоплека!
Когда протестный дух будоражит людскую массу, мы говорим о социальной первопричине, когда он томит чужую душу, исток неясен, неуловим. В подобном личном бунте таится какая-то тревожная тайна.
Я должен был и как профессионал, и по всегдашней своей потребности понять незнакомого человека, попробовать разгадать Самарина. Задача тем более непростая, что общего было меж нами мало. Разве что быстрый успех на старте. Удача сопутствовала обоим. Я занял достаточно видное место в столичной адвокатской элите, он поднялся по служебной лестнице быстрее многих своих ровесников. Он был талантливым офицером, но, кроме того, вызывал симпатию — начальство к нему благоволило.
На этом, однако ж, сходство заканчивалось. Я склонен был принимать этот мир, играть по его непременным правилам и соблюдать его обряды. Я не боялся быть конформистом и не стыдился этого слова. Если случалось его услышать, вовсе не ежился и не морщился. Напротив, я видел его правоту. Мое конформистское самосознание мне подарило и чувство тыла, и почву под моими ногами, я ощущал в нем трезвость и прочность — с детства ценимые мною качества. Сколько я помню себя на свете, я не испытывал побуждения ни встать против ветра, ни выйти из строя. Я получал удовлетворение, не выделяя себя, а — вписываясь.
Нет, в грозном климате одиночества я бы не стал сильней и лучше, не укрепил бы своей независимости, не закалился бы, а увял. Можете назвать мою слабость отрыжкой советского коллективизма или советской предубежденностью против отдельного индивида, но кот, гуляющий сам по себе, не вызывал у меня умиления. Тем более если этот гуляка становится главным на корабле. Я, сухопутный пешеход, знал, что у моря — свои законы, оно не милует одиночек. И не добрее, чем море житейское.
Я был сложившимся человеком с грузом пристрастий и представлений. Эти итоги своей судьбы мы неспроста называем опытом. Опытом делимся, опыту молимся, он — наш советчик и поводырь, важнейший из добытых трофеев. Он первый наш друг, но, как всякий друг, при случае бывает коварен.
На сей раз мой опыт мне не помог. Скорее, мешал мне нащупать ниточку, которая как-то могла связать нас, давала бы ощущение общности.
Должно быть, я раздражал Самарина ничуть не меньше, чем он — меня. Я видел перед собой безумца, отравленного вождистским вирусом, который сломал десятки судеб доверившихся ему людей. А он настороженно и враждебно обшаривал большими глазами службиста, успешного функционера, назначенного его гонителями исполнить необходимую роль, по сути своей вполне формальную. Мое участие в этом процессе, беспрецедентном, к тому же тайном, свидетельствовало о моем положении. Тот факт, что выбор пал на меня, не мог быть случайным, подобный выбор подчеркивал мой государственный статус.
История бережно сохранила фамилии доблестных златоустов, которые приходили на помощь противникам властей предержащих, посаженным на скамью подсудимых. То были присяжные поверенные и столь же присяжные либералы, этакая легальная фронда, они не скрывали ни политических, ни человеческих симпатий. Администрация их терпела, хотя и со скрежетом зубовным. Недаром же один из сановников назвал защитника Веры Засулич Петра Акимыча Александрова «мерзавцем» — вот так, ни много ни мало!
Но выпавшая нам с вами эпоха была покруче самодержавной и адвокатское волонтерство безоговорочно отменила. Как наша советская словесность — прошу извинить, если я вас обижу, — барахталась в обнимку с цензурой, так мы, наследники русских стряпчих, обязаны были питать к подзащитным угрюмое недоброе чувство и плохо скрываемую брезгливость. За эту лояльность нам дозволялось просить наш гуманный ареопаг смягчить справедливое наказание.
И все же я должен был как-то сломать преграду между собой и Самариным. Я начал с себя, приказал себе помнить, что этот ощеренный, амбициозный, едва меня терпящий человек, в сущности, уже завершает свое гостевание на земле. Так называемая защита, несколько плоских бесполых слов, которые должен я произнести, решительно ничего не изменят в заранее вынесенном вердикте. Ни он, ни я не верили в чудо.
Я задал вопрос: на что он рассчитывал? Чего он хотел? О чем он думал? Помнил ли, с кем он вступает в бой? С одной стороны — сумасшедший корабль, с другой — необъятная сверхдержава, армия, флот, воздушные силы, не говоря уже о населении, вполне доказавшем не только лояльность общественному строю и партии, но самую неподдельную преданность. Неужто он думал, что вся эта силища вдруг рухнет от детской игры в потемкинцев?
Стараясь не смотреть на меня, он проронил:
— А немцы ведь тоже считали свою прекрасную родину железным тысячелетним рейхом.
Я бросил, что рейх потому и пал, что кинулся на нашу страну. Военный человек, офицер, должен бы знать свои возможности.
Он буркнул, что воевать он не думал, рассчитывал только на радиосвязь. Он сознавал, что ему отпущено всего только несколько жалких часов. За этот короткий ничтожный срок он должен успеть прокричать в пространство, что на одной шестой планеты, среди покоренных, обманутых граждан есть те, кто по-прежнему хочет правды, не подчинился, не укрощен, живет по совести, верен чести. Что есть решающее различие между страною и государством.
Я очень резко его спросил:
— Скажите мне, вы — офицер, командир. Чем все-таки вас допекло государство?
Он мрачно отрезал:
— Ложью и спесью.
Я возразил:
— В конце концов, это спесивое государство дало вам не только образование, оно вам верило, поощряло, дало вам корабль и власть над людьми.
Он усмехнулся:
— Да, безусловно. Оно меня лихо образовало. Выучило слушать команды и ставить людей по стойке смирно. Выучило признавать превосходство всякого хама и недоумка, имеющего звездочкой больше. Выучило гнобить мальчишек. Пучить глаза, цедить сквозь зубы, рявкать, как ошалевший пес, на бессловесных и безответных. Ценить бесчувствие. Слез стыдиться. Вытравливать способность к сомнению. Читать передовицы в газетах. Спокойно, не содрогаясь, слышать, как барабанят радиодикторы. Оно дало мне образование. Я прочитал несколько книжек. Рекомендованных и дозволенных. Узнал из них, что моя земля всех лучше, краше и благородней. Усилия тысячелетней истории свелись, оказывается, к тому, чтоб в центре Москвы, на Красной площади был сооружен Мавзолей. Чтоб дважды в год на его трибуне теснились какие-то странные люди, помахивали своими ладошками, изображали отцов народа. Чтоб мимо шагали орущие толпы, изображающие народ. И сам я явился на белый свет, чтоб с первого дня изображать кого угодно, но не Самарина. То пионера, то комсомольца, то винтик на диво отлаженной, не рассуждающей машины.
Я понял, что весь этот монолог он уже много дней отчеканивал наедине с самим собою. Сегодня он наконец дождался хотя бы подобия аудитории. Хоть собеседника. Хоть оппонента.
Я должен был подать свою реплику. Но не вступать же мне с ним в дискуссию. Я лишь устало пожал плечами.
— Странное дело. Десятки лет все наши господа протестанты сетуют, что машина разлажена, неуправляема, неуклюжа. Вас не устраивает, что она действует. Русскому обществу не угодишь.
Он выдержал красноречивую паузу. Пренебрежительно проворчал: