Читаем без скачивания Кессонники и Шаман. Для любителей магического реализма - Юрий Меркеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Больница была обнесена глухой кирпичной стеной с колючей проволокой наверху, задекорированной под желто-зеленый плющ. Все было продумано до мелочей. Каждый цвет нес в себе свою энергию, свой отпечаток. Зеленый – спокойный, умиротворяющий, чуть теплый. Желтый – горячий, с легким предупреждением об опасности, приятный, впрочем, на ощупь и вкус, как спелое яблоко или сладкий апельсин. Красный бил по глазам, означал огонь и опасность. Не тронь! Будет худо.
Внутренний дворик психбольницы был всегда до чистоты убран. Трудотерапия. Бесплатная рабочая сила из числа безропотных зеленых и желтых. Да, так было и есть. Три категории пациентов: зеленые, желтые и красные – в зависимости от цвета крохотного треугольника, приклеенного к лицевой стороне историй болезней. Кто был помечен красным треугольником, считался социально-опасным, склонным к побегу, к любому противоправному действию. Мог «включить в свой бред» любого из врачей или санитаров и отомстить с особой жестокостью. Красных усиленно охраняли, не выпускали на улицу ни под каким предлогом. Только форточка в зарешеченном окне туалета первого буйного отделения была той самой «трещинкой», про которую известный поэт сказал, что она может стать «лазейкой на волю».
Зеленые и желтые работали дворниками, подсобниками в слесарно-столярных мастерских, их допускали помогать готовить и разносить обеды. Иными словами, им доверяли, как пастухи-пастыри доверяют своим овечкам.
Красным не только не доверяли, но и стремились выведать все самое сокровенное, называя «тайное» бредом, который необходимо было раскрыть в целях общественной безопасности. Амитал-кофеиновое растормаживание, «сыворотку правды» берегли для таких «скрытников», каким был Суббота. Но Алексей был хитрее даже химии. Он знал, как и когда ему предложат попить в кабинете Сан Саныча «кофейку» и поэтому всегда носил в кармане кусочек сала. Если его проглотить перед экзекуцией, то действие «растормаживания» могло не произойти или произойти с большой задержкой. Только от уколов нельзя было ничем защититься. Суббота пасовал перед химией, введенной напрямую в кровь.
4
Однажды покойник появился в палате Субботы днем, когда больница варилась в собственном соку весеннего безумия, как в скороварке с запломбированным выпускным клапаном. Того и гляди взорвется и обдаст слизью общего сумасшествия высокие потолки и стены казенного дома. Вырвется лава наружу и обожжет. Такое не раз случалось. Весенние бунты напоминали извержение вулканов. Какой-нибудь один обитатель первого буйного начинал цепную реакцию, которая моментально распространялась по всему отделению, вспыхивали стихийные мятежи, которые давились самым жестоким образом: смирительные рубахи на зачинщиках, наблюдательная палата и галоперидол… много галоперидола. Или шоковая терапия.
Если инсулиновая, то со временем больной распухал, глаза становились похожи на стеклянные пуговицы, а тело на мешок, наполненный водой и жиром. К концу инсулиновой терапии глаза превращались в щелки, а больной не мог передвигаться самостоятельно. Он только лежал.
Катализатором к бунту могла послужить какая-нибудь ерунда, к примеру – легкомысленная передачка по телевидению, которую администрация больницы по цензурному недогляду позволила посмотреть больным. Телевизор на отделении был подвешен под самый потолок в прозрачном кубе из оргстекла – так высоко, что его не сумел бы достать в прыжке даже Ванька Длинный по прозвищу Дон Кихот, шизофреник и спекулянт из первой палаты. Длинный был из хиппарей-семидесятников, с помощью мамы-санитарки выхлопотал себе диагноз «клептомания на фоне шизофрении», всю жизнь воровал и кололся, курил анашу, а когда его задерживала милиция-полиция, то из суда Ваньку Длинного сразу же направляли в психушку, в которой до сих пор трудилась его престарелая мать. Длинный мог достать водку, наркотики, чай. Санитары, которые занимались таким же «бизнесом» терпели конкурента, но стремились подгадить при случае. Выживавшая из ума санитарка, мама Длинного, была уже вне авторитета.
У телевизора больные собирались по выходным дням. Сначала им разрешали смотреть новости по центральным каналам, затем быстро поняли, что новости могут оказаться взрывоопаснее любого «художественного» боевика или триллера с кровавыми разборками, поэтому цензурная комиссия во главе с Виллером позволила смотреть только один канал – «Культура». Чаще всего включали унылые и длинные «портянки» о классической музыке или о художественных творениях великих живописных мастеров. Но и тут было не все так гладко. Когда стали показывать полотна французских импрессионистов и представителей современной американской школы живописи, пациенты первого буйного чуть не ходили на головах, узрев кусочки обнаженного женского тела.
В массовых культурных мероприятиях Суббота участия не принимал. Он держался особняком и старался быть как можно неприметнее для персонала. Так было легче вынашивать план побега.
Больше всего он не мог терпеть так называемые «сводные танцульки» с женщинами из третьего отделения, которым заведовал Виллер. Для маститого доктора это был очередной эксперимент. Для больных – испытание, издевательство над живой плотью. Кое-кто даже умудрялся влюбляться и страдать. Женщин раз в месяц приводили в красный уголок под конвоем санитарок. Включали музыку, пары соединялись, за ними пристально наблюдал конвой, потом мужчин и женщин разъединяли, кого-то приходилось силком оттаскивать. Вопли, крики, рыдания. И высокий, как у пастора, голос Генриха Яновича:
– По существующему законодательству никто из вас не имеет право жениться или выходить замуж. Потому что у каждого из вас есть опекуны. Только они вправе решать ваше будущее. Зарубите себе на носу. Шизофрения передается по наследству.
В тот же вечер по отделениям разносили компот с бромом, успокаивающим сексуальные позывные и делающим весенние сны серыми, унылыми, зимними, как сны кессонников на подводной лодке.
Впрочем, нравилась Алексею одна девушка из третьего отделения. Звали ее Вероника. Лечилась от депрессии. Глаза у нее были особенные: многоцветные, радужные, веснушки лепились по всему кругленькому белому личику. Все ее лицо словно протестовало против того диагноза, с которым она лежала в третьем женском. Она была скромна, молчалива, ни с кем не танцевала, а приходила в первое мужское, видимо, за компанию или от скуки. Суббота приметил ее давно и вскоре уже с удивлением наблюдал за собой, как Вероника стала проникать его сны – редко, но явственно, и всегда в ароматных апельсиново-оранжевых грезах.
Шаман явился в палату к Субботе одетым в какое-то больничное тряпье, с веревкой на шее вместо галстука. Старик беззвучно смеялся, и седая борода его смеялась вместе с ним. Он поманил Алексея за собой. Субботе показалось, что покойник был пьян.
– Пойдем на Бульвар Грез, поболтаем, – предложил он, оставляя на тумбочке у Субботы одну из своих книг. – Ты ведь хочешь убежать отсюда, не так ли?
Бульваром Грез писатель называл длинный и узкий коридор, растянувшийся вдоль всех палат, по которому денно и нощно бродили пациенты. В палатах оставались обессиленные, старые или какие-нибудь особенные шизофреники, например представители редкой эмбриональной шизофрении, которые всегда, молча, лежали на постелях в формах человеческих эмбрионов, и, кажется, всеми правдами и неправдами мечтали залезть снова в утробы матерей, чтобы только не рождаться.
Заметив седобородого старичка с веревкой на шее, санитарка Глафира Сергеевна набросилась на него.
– Опять покою никому не даешь, девятая нехорось! – крикнула она, замахиваясь скрученным в узел мокрым вафельным полотенцем. – На кой ляд опять пришел баламутить больных? Сколько лет ты уже там находишься, а покою так и не обрел. И галстук на шею напялил, будто бы тебя тут повесили. Брехун. То-то тебя, видно, Бог не принимает. А я вот схожу в Сергиевскую церковь и святой водички запасу. Специально для тебя, паразит. Опрыскаю по всему отделению, чтобы висельники, вроде тебя, и носу не показывали. А ты, Суббота, не слушай его. Он тебе всяких небылиц натреплет. Писака же! – Она булькнула смешком, потом затряслась толстая плоть ее, и гулкий хохот прокатился по отделению. – Брешет всем, что его в нашей больнице закололи насмерть. Не верь покойникам. Видишь, его туда не хотят принимать?! Что зенки бесстыжие вылупил? – надвинулась тетя Глаша на Шамана. – Десятая нехорось!
– Пойдем поскорее от этой бестии, – шепнул писатель и увлек Субботу дальше в толпу людей. – Уж сколько лет прошло, а у вас ничего не поменялось. Те же грубые санитарки с вафельными полотенцами, те же врачи, для которых мы находимся на другой стороне баррикады. Меня кололи такой дрянью, что я сам готов был в петлю полезть. Сняли. Добренькие санитары, мать их! Срезали.