Читаем без скачивания Хельмут Ньютон. Автобиография - Хельмут Ньютон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мне было пятнадцать лет, я понял: «Это уже не изменится. Нам нужно уезжать».
Материальное положение нашей семьи было прочным, даже во времена невероятно высокой инфляции. Когда люди получали зарплату, они приходили за деньгами с тележкой. Банкноты были такими огромными, что деньги не помещались в руках.
Мой брат коллекционировал их. У нас были альбомы, полные денег.
Квартира была большой, как дом. В ней насчитывалось около десяти комнат, каждая из которых выходила в длинный коридор. В просторной прихожей была большая печь, выложенная зеленой плиткой. Полы в прихожей, как и в остальных комнатах, были паркетными с замысловатым рисунком. На полу лежал восточный ковер. Еще там стоял большой деревянный граммофон, который часто заводили. Мои родители любили танцевать, и, когда устраивали вечеринку, прислуга сворачивала ковер. Я помню, как все танцевали в прихожей.
Дом был обставлен массивной мебелью темного цвета. В столовой царил большой дубовый стол с резными ножками, похожими на огромные штопоры. Дерево было таким темным, что казалось почти черным. Четверо сильных мужчин с трудом могли поднять этот стол. Даже стулья были для меня слишком тяжелыми, поэтому, когда я садился на стул, меня пододвигали к столу. У стены стоял огромный дубовый буфет, напротив возвышались дедовские часы.
Нам давали шпинат, который мы ненавидели. Няня сдавливала мне щеки, заставляя глотать эту гадость. Когда она отворачивалась от нас, мы кидали шпинат за напольные часы. Со временем он высыхал и становился черным, под цвет дерева. Разумеется, в столовой завелись мыши. Вскоре наш шпинатный тайник был обнаружен, что привело к семейной драме и выволочке, которую отец устроил нам с Хансом в Herrenzimmer.
Herrenzimmer, что в буквальном переводе значит «господская комната», была пристанищем отца. Это была курительная комната наподобие кабинета или библиотеки, с большими клубными креслами[3], к ручкам которых были прикреплены латунные пепельницы, подвешенные на замшевых ремнях. Стоял большой письменный стол красного дерева, на нем – канделябр. Все в этой комнате было тяжелым и темным, даже темнее, чем в столовой.
Наемная прислуга трудилась не покладая рук. Каждый был обязан являться по первому требованию в любое время дня и ночи. Единственным временем для отдыха у них был вечер четверга и каждое второе воскресенье. Это напоминало рабство.
Помню, как мать выглянула из окна, наблюдая за уходившей с работы горничной, и воскликнула: «Боже мой! Эта девчонка одевается не хуже меня! Она не знает, где ее место. Я этого не потерплю». И действительно, на другой день горничную уволили. Мать просто не выносила подобного: для нее каждый должен был знать свое место.
Еще я помню одну очень хорошенькую служанку из Восточной Пруссии. (В то время многие служанки оттуда приезжали работать в Берлин. Это были пышущие здоровьем девушки с округлыми задницами.) Утром, когда девчонка поднимала шторы в спальне отца, он вставлял в глаз монокль, наклонялся к ней из постели и шлепал по заднице со словами «Teufel! Teufel!» («Черт! Черт!»).
Я со своей няней в парке Шёнеберг, 1922 г.
У меня была собственная комната и няня, чьей единственной обязанностью было заботиться обо мне. Я рос чрезвычайно избалованным ребенком. Мне покупали огромное количество игрушек, запас которых постоянно пополнялся. Я играл с ними несколько дней, пока они были новенькими, а потом забрасывал подальше ради еще более новых. Мне ни в чем не было отказа.
Я был совершенно невыносимым, но очаровательным малышом. Если мне хотелось что-то получить, я приставал к родителям до тех пор, пока мне это не покупали. Помню, как я закатил целый скандал, чтобы мне купили дорогой игрушечный дилижанс. Через три дня после того, как я получил его, он утратил для меня всякий интерес. Еще помню сложную модель поезда, которая стояла и пылилась. Желания других людей были менее важными, чем мои собственные. Было практически невозможно заставить меня делать то, что я не хотел.
У меня было несколько армий игрушечных солдатиков, которые в течение некоторого времени удерживали мое внимание. Я придумывал сложные сцены сражений. Помогала мне бабушка со стороны отца, которая все знала об устройстве армии. Она жила недалеко от нас.
Когда за обеденным столом не ели, его покрывали восточным гобеленом. Я помню, как помогал бабушке скатывать его и убирать со стола, чтобы мы могли поиграть в солдатиков. Мы разглядывали альбомы с рисунками частей и подразделений германской армии, чтобы устроить настоящее поле битвы. Бабушка помогала мне расставлять оловянных солдатиков в правильном боевом порядке. Беда была в том, что после целого дня игры в солдатиков я не хотел играть в них еще несколько недель. Я смотрел, как за окном падает снег, потом начинал топать ногами и кричать: «Что мне теперь делать? Во что играть?»
Боюсь, что неспособность сосредоточивать внимание на чем-то одном осталась у меня на всю жизнь. Мне очень быстро надоедали однообразные занятия; думаю, отчасти поэтому я никогда не хотел снимать кино. Съемки кинофильма – это проект, которому нужно уделять массу времени (несколько месяцев, иногда целые годы), а я никогда не отличался подобной усидчивостью. Поэтому я люблю фотографию и всегда говорю, что если работа занимает больше трех дней, она не стоит затраченных усилий. Три дня – это предел для моей сосредоточенности.
У меня были не только игрушки, но и горы книг. Я любил повести Эриха Кестнера «Кнопочка и Антон» или «Эмиль и сыщики». Дядя Мориц, который жил в Лейпциге, руководил издательством. Меня осыпали детскими книгами, опубликованными в нем в красных кожаных обложках и с роскошными иллюстрациями. Дядя Мориц присылал нам самые разные книги, в том числе и всевозможные сказки. Там были басни Эзопа и сочинения Гауфа, сказки Ханса Кристиана Андерсена и братьев Гримм и даже некоторые греческие мифы, все в цветном оформлении.
Некоторые иллюстрации выглядели рискованно, по крайней мере для шестилетнего мальчугана. Помню изображение Клеопатры, плывущей со своей змеей по Нилу. Ее пышная грудь была закрыта плотно облегающим фасонным нагрудником из кованой меди. Полулежащая на подушках на палубе своей ладьи и облаченная в длинную прозрачную юбку, она имела весьма сладострастный вид. Это был очень двусмысленный образ для маленького мальчика.
Одна из книг приводила меня в ужас. Это была история о нищих-ворах, которые похищали детей у богатых родителей. Однажды они похитили мальчика и связали ему ноги таким образом, чтобы казалось, будто у него их вообще нет. Они посадили его на мосту, чтобы он выпрашивал деньги у прохожих. Под угрозой страшных наказаний мальчику запретили разговаривать и звать на помощь.
Я знал, что на берлинских улицах полно нищих, а неподалеку имелся мост, по которому мы часто ходили. Под мостом была линия метро. Каждый день я боялся, что кто-нибудь похитит меня и заставит выпрашивать деньги на этом мосту. Я представлял, как мои родители проходят мимо, не узнавая меня, а я даже не могу позвать на помощь. Мне нравилось пугать себя, представляя свое участие в самых ужасных ситуациях из книг, которые мне доводилось читать.
Другой образ был еще более пугающим – картинка, изображавшая джинна в бутылке. Каждый вечер я брал книгу с собой в кровать и рассматривал картинку при свете фонарика. Я боялся, что джинн выберется из бутылки, сядет мне на грудь и задушит. Я боялся, что он раздавит меня. Каждый раз, когда я думал об этом, я доводил себя до истерики. Стены детской как будто смыкались вокруг меня, и я начинал вопить от страха. Я умолял маму вырвать картинку из книги. Она не хотела портить одну из книг дяди Морица, но в конце концов поддалась на мои настойчивые уговоры и вырезала иллюстрацию.
Во французском языке есть замечательное слово для обозначения пустыря – terrain vague. Это место, где растут только сорняки. Такие места можно найти между старыми зданиями, но в моем случае terrain vague располагался напротив жилого дома, где я появился на свет. Летом там иногда разыгрывались ярмарочные представления или проходили выступления артистов маленького бродячего цирка.
Я вглядывался в окно и просил няню взять меня туда, разрешить погулять среди аттракционов, посмотреть на выступление «самой толстой женщины» и обязательно вернуться домой к семи вечера. В этом было нечто запретное. Конечно, ярмарку нельзя было назвать парадом уродов, но некоторые люди показывали себя за деньги.
Сколько я себя помню, мать твердила, что я появился на два месяца раньше срока и поэтому был таким болезненным. Физически я действительно был очень слабым, с неразвитыми мышцами. Из-за моей тщедушности мне старались создавать тепличные условия. Родители строго следили за тем, чтобы я пораньше ложился спать. Только в субботу мне разрешали бодрствовать до девяти вечера и слушать радио по детекторному приемнику. Я включал его сразу же после того, как мама, поцеловав меня, уезжала развлечься в город.