Читаем без скачивания Амариллис день и ночь - Рассел Хобан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо ее было еще призрачным, непрописанным, но меня поразило, до чего же она похожа на ту женщину из сна. Прежде чем взяться за работу, я всегда тонирую холст легкой цветной размывкой на скипидаре. Предполагая, что это полотно пойдет в довольно холодных тонах, я сделал теплый подмалевок, смешав два кадмия – желтый темный с оранжевым. Но по мере работы колорит стал теплеть, так что теперь я оставлял подмалевок просвечивать и подбирал к нему другие теплые тона. Приятно, когда полотно начинает постигать собственную суть и жить своей жизнью. В холодном и строгом северном свете, лившемся сквозь окна и световой люк в потолке, картина обращалась в свой собственный настоящий миг.
После ланча, еще малость ошалевший от странного сна и утренней работы, я направился к станции подземки «Фулем-бродвей». Там как в самолетном ангаре: свет и тьма всякий раз переплетаются между собой по-новому, и звуки, тишина и отголоски ведут нескончаемую игру, хотя с приближением поезда рельсы визжат всегда одно и то же: «Йит-тис! Йит-тис!» В тот день весь ангар, казалось, ждал, затаив дыхание: что же дальше? Высокие медные ворота были распахнуты, и лишь полотнище солнечного света занавешивало вход. На платформе восточного направления поодиночке и группами стояли люди, ждали, опершись на колонны или присев на лавки. Читали книги и газеты. Ели, пили, сорили на пол. Болтали по телефону, шептались между собой. Поглядывали поверх путей на платформу западного направления, где, поглядывая на них поверх путей, стояли, подпирали колонны, сидели на лавках, читали, ели, пили, сорили, болтали и шептались другие люди. Там и сям копошились голуби. «И мы, и мы», – курлыкали они.
«Йит-тис! Йит-тис!» – завизжали рельсы. Пасть туннеля разверзлась, брызнули огни. Поезд надвигался и рос, рос, рос. «ТАУЭР-ХИЛЛ» – вопила надпись у него на носу. «Тыыии!» – свистнул поезд. Разомкнул свои двери и слизнул меня с платформы вместе с прочими устремленными к востоку душами. И кто только не скрывался за наполнившими его вагоны лицами, нацеленными туда, на восток. Громыхая, дребезжа и раскачиваясь, поезд низвергся во тьму, бубня без умолку свои предупреждения и пророчества и бормоча сам над собой, будто старая бабка или древний океан. Во тьме настоящее разжало когти, а прошлое, заворочавшись во сне, обратилось ко мне лицом и шепнуло имя.
4. Безыменной здесь
– Ленор, – сказал я в тот далекий, давний день. – С таким именем из Эдгара По каково приходится бедной девушке?
– Безыменной здесь с тех пор,[10] – сказала она. – На самом деле в именах толку мало. Попробуй повтори какое-нибудь название раз десять-двадцать, и сам увидишь: оно рассыплется и исчезнет, а вещь, которая им называлась, так и останется стоять без ничего – нагой и непостижимой. Иногда до меня доходит, что вообще все непостижимо, все на свете. Черный – это цвет, тишина – это музыка. Доска – это такое место для прогулок. – Она обожала выражаться загадочно, или на худой конец, многозначительно при всяком удобном случае. Не знаю, гуляла ли она сама по доске, но посмотреть, как она прогуливается, очень даже стоило, особенно сзади.
– Что мне в тебе больше всего нравится, – сообщила она мне, – так это то, что ты сделаешь меня несчастной.
– Как это может нравиться? – спросил я.
– Мы с тобой еще не занимались любовью, но, когда я буду чувствовать тебя в себе, я каждый раз буду чувствовать и тот день, когда ты меня бросишь. А значит, будет на что рассчитывать.
– А ты что, хочешь на это рассчитывать?
– Да. Жизнь – это же, в общем-то, одни сплошные разочарования. Люди все время врут, навсегда у них обычно длится месяц или около того, и ничего не выходит так, как было обещано. А потому, когда можно надеяться, что какая-то история кончится именно так, как я рассчитываю, это меня возбуждает. Для меня это такое удовольствие! Настоящий праздник.
– Наверно, ты очень несчастна, Ленор.
– Пыталась я быть счастливой, да ничего не выходит. Не хочешь поцеловать меня? Может, мне и полегчает.
5. Новое, странное
На станции «Саут-Кенсингтон» я восстал из глубин и вознесся в верхний мир на эскалаторе. Прошел под сводами аркады, миновал очередь на остановке 14-го автобуса, перебежал дорогу, увертываясь от машин, и двинулся по Экзибишн-роуд, где изнемогали на жаре хот-доги и мягкое мороженое и пустые коляски томились в тоске по своим чадам. Помешанное на подробностях солнце увлеченно перебирало каждую морщинку и пору, каждый усик и прыщик на лицах туристов, поглощающих кока-колу и минералку, кофе и чай, хот-доги и мягкое мороженое, выхлопные газы и культуру.
Принялось солнце и за меня, когда шаги мои слились с шагами поколений – детей, их мам и пап, учителей и прочих, вплоть до тяжкой поступи римских легионов, марширующих со своими штандартами и центурионами по Экзибишн-роуд к Музею Виктории и Альберта и Музею естественной истории и наук, скорей-скорей к динозаврам и вулканам, индийской бронзе, Уильяму Моррису[11] и паровозам. Я не просто готовился к тому, что пустоты во мне вот-вот заполнятся чудесами, – я смутно что-то предвкушал, на что-то втайне надеялся, как будто этот душный воздух так и кишел возможностями.
А вот и Музей наук, увенчанный флагами и могучий знаниями. С облегчением я ступил в его прохладную тень. За прилавком музейного магазинчика в окружении диковин и школьниц стоял юноша продавец и запускал снова и снова крошечный самолетик, раз за разом возвращавшийся прямо в руку. Я прошел через турникет и направился к выставке Марты Флеминг[12] «Анимизм и атомизм». Иллюстрируя идеи своих статей и книг, она расположила по-новому, неожиданно и вызывающе, разные экспонаты из других коллекций музея.
Поглядывая в сопроводительную брошюру, я переходил от стенда к стенду. Я покачивал головой над моделью невольничьего судна, оказавшейся рядом с моделью «Мейфлауэра»;[13] долго стоял в задумчивости над коробкой пастельных мелков Лапуант[14] – на каждом была наклейка с каким-нибудь словом, возможно из снов; погружался в размышления о метафизической подоплеке камеры-обскуры Джошуа Рейнольдса;[15] смотрел как зачарованный на мчащихся без движения лошадей на диске майбриджевского зоопраксиноскопа[16] и воображал, как в полночь диск начинает вращаться, раскручиваясь быстрей и быстрей, пока все эти неподвижные лошади не сольются в одного полночного скакуна, мчащегося по кругу сквозь часы темноты со своим безгласным наездником.
Еще попалась на глаза прекрасная модель шестнадцати дюймов в длину, из слоновой кости, – нагая женщина, простертая навзничь, словно изнуренная любовью. Тело ее было вскрыто; одни органы оставались внутри, другие лежали рядом, снаружи. Было в этой модели что-то не просто медицинское. Словно целая команда крохотных костяных анатомов и философов собралась раз и навсегда разрешить тайну женщины. И вот они ее вскрыли, и залезли ей внутрь, и повытаскивали из нее то да се, и сказали «Ага!» и «Ого!», и покивали глубокомысленно – а тайна так и осталась тайной. Ясно было, что резчик отлично это понимал. Может, эту Фигурку и вырезала женщина? Я представил себе, как она улыбалась за работой.
Время от времени меня захлестывали волны школьников и прочих экскурсантов; волоча за собой целый шлейф звуков и отзвуков и отголосков тишины, я переходил с этажа на этаж, блуждал меж столетий, культур и континентов, пока наконец не застыл на островке безмолвия в море голосов и шагов, перед стендом со всевозможными бутылками Клейна – сверкающим сонмищем изнанок и оболочек, непостижимых моему разумению. Я ощутил какую-то докучливую повторяемость, почувствовал, как нечто беспрестанно проходит и проходит сквозь самое себя.
Чувство это, конечно же, исходило от бутылок Клейна, которые я и прежде рассматривал не раз на картинках в интернете. Вот какое определение бутылки Клейна дает энциклопедия «Британника»:
«Топологическое пространство, названное в честь немецкого математика Феликса Клейна, полученное совмещением двух концов цилиндрической поверхности, изогнутой в направлении, противоположном необходимому для получения тора. Без самопересечений такая поверхность не может быть построена в трехмерном евклидовом пространстве, но обладает интересными свойствами – односторонностью, подобно ленте Мебиуса (см.), и замкнутостью, хотя, в отличие от тора или сферы, не имеет «изнанки»; будучи разрезана вдоль, дает две ленты Мебиуса».
Я и сам не понимал этого определения. Бутылки Клейна были для меня загадкой. Загадки я вообще люблю, но именно в этой, похоже, таилась какая-то метафора, что мне и не нравилось. Если эти бутылки имеют что сказать мне, так пускай не виляют, а возьмут и скажут прямо в глаза.
В интернете тьма-тьмущая сайтов, посвященных бутылке Клейна, – и с рисунками, и с анимацией. Вот картинка с одного из них: