Читаем без скачивания Портрет без сходства. Владимир Набоков в письмах и дневниках современников - Николай Мельников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Характеристики и описания Набокова, попавшие на страницы писем и дневников «по горячим следам», непосредственно после личного общения с ним, вдумчивые разборы его произведений и спонтанные вкусовые суждения о них, типа «нравится / не нравится», а также споры, стенания и восторги, вызванные только что прочитанной книгой (еще не покрытой хрестоматийным глянцем и не заляпанной заковыристыми интерпретациями профессиональных «набокоедов»), слухи, жалобы, инвективы – все эти живые свидетельства набоковских друзей и недругов, поклонников и хулителей не только существенно дополняют наше представление о художнике, но и многое говорят о времени, в котором он творил, о господствовавших литературных вкусах эпохи, о кругозоре, пристрастиях и интересах тех читателей, которым волею судьбы довелось играть роль непосредственных адресатов его сочинений.
В связи с историко-функциональными или рецептивными аспектами нашего исследования особенно значимы суждения людей, так или иначе причастных тому литературному полю, которое возделывал русско-американский классик: издателей, редакторов, критиков и, конечно же, коллег по цеху, чьи публичные высказывания далеко не всегда совпадают с тем, что они доверяли своим корреспондентам или страницам дневников. Думаю, Набоков, при всем его напускном безразличии к отзывам собратьев по перу, был бы уязвлен, узнай о том, что его верный литературный союзник Владислав Ходасевич, как рецензент почти всегда писавший о нем как минимум доброжелательно, в некоторых письмах конца 1930-х гг. позволял себе далеко не самые лестные замечания в его адрес: «Сирин мне вдруг надоел (секрет от Адамовича), и рядом с тобой он какой-то поддельный» (из письма Нине Берберовой, март 1936 г.20); и, наоборот, удивился бы, натолкнувшись в письмах своего зоила, идеолога «парижской ноты» Георгия Адамовича, на такие, например, признания: «…в одной сиринской строчке все-таки больше таланта, чем во всех парижских потугах»; «Конечно, “Защита Лужина” – книга блестящая, а я теперь стал мудрым старцем и отношение к Набокову изменил» и т.п.
Не буду лукавить: далеко не все критические суждения о набоковском творчестве, намытые мной в эпистолярных толщах, блещут глубиной и оригинальностью. Все они, конечно же, крайне противоречивы, субъективны и зачастую обусловлены писательской ревностью, элементарной завистью к успешному сопернику и порой говорят гораздо больше не о Набокове, а об авторах тех или иных высказываний, среди которых – и безвестные литераторы «незамеченного поколения» русской эмиграции, и именитые зубры, фигуры «первого ряда», представлявшие разные культурные традиции и этнопсихологические стереотипы восприятия: Георгий Адамович, Марк Алданов, Иван Бунин, Гайто Газданов, Борис Зайцев, Георгий Иванов, Иван Шмелев, Джон Апдайк, Исайя Берлин, Ивлин Во, Кристофер Ишервуд, Мэри Маккарти, Генри Миллер, Джойс Кэрол Оутс, Эдмунд Уилсон, Джон Фаулз, Кингсли Эмис…
Неудивительно, что диапазон оценочных суждений о Набокове, представленных в книге, предельно широк – от благоговейного поклонения до стойкого отвращения, так что нам нелегко будет составить цельный образ писателя из обманчивых отражений, порожденных зеркалами чужих душ. Буквально в каждом фрагменте цитатной мозаики перед нами предстает весьма специфический Набоков (Сирин), имеющий мало сходства с Набоковым других авторов: «ломака, весь без души, весь – сноб вонький»; «хорошо воспитан»; «хам не по природе, а по выбору, гордыне»; «отличный малый»; «безнравственный старик, грязный старик»; «искренний и сильный талант»; «талантливый, эгоцентричный, игривый клоун, дурачащийся перед зеркалом»; «один из самых талантливых современных русских писателей»; «никогда не был глубоко связан с русской культурой… законченный космополит»; «настоящий русский интеллектуал дореволюционного типа, полный шуток и веселья»; «ипохондрик»; «мошенник и словоблуд»; «слегка не в своем уме»; «паршивый мелкий сноб… с оттенком какого-то извращенного подлеца»; «настоящий барин»; «жулик, самый настоящий жулик»…
Как видим, картина получается, мягко говоря, пестрой. Вот уж действительно: «Друг друга отражают зеркала, / Взаимно искажая отраженья…»
Вероятно, многих набоковских почитателей разочарует этот «портрет без сходства», который на протяжении полувека создавался усилиями людей, не подозревавших о существовании соавторов и даже в собственную оценочную палитру намешавших красок всевозможных цветов и оттенков. Во многих эпистолярных и дневниковых отзывах о произведениях и творческой личности Набокова гневные инвективы и ядовитые замечания уживаются с похвалами и восклицаниями, исполненными завистливого восхищения. Джон Фаулз, например, начал дневниковые записи об «Аде» с обвинений автора в нарциссизме и безнравственности, а закончил их на благостной ноте: «Мы с ним родственные души…» А вот протоирей Александр Шмеман, на страницах своего дневника высказавший немало критических суждений в адрес Набокова, вдруг вспоминает элегическую концовку рассказа «Памяти Л.И. Шигаева»: «Моя жизнь – сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет…» – и признается, что «за такие-то вот строчки» готов простить ему все прегрешения.
Допускаю, что оценки и интерпретации произведений Набокова, содержащиеся в письмах и дневниках его первых читателей и толкователей, будут малоинтересны рядовому набокофилу (если уж он составил собственное мнение о писателе и его книгах, то, само собой разумеется, его вряд ли кто-нибудь сможет в чем-то переубедить). Однако наверняка и представителей этого племени заинтересуют те дневниковые записи и письма, которые принадлежат людям, лично знавшим Набокова, в которых имеются сведения, заполняющие лакуны в его биографии, передаются его «твердые суждения», говорится о его внешности, привычках, особенностях поведения в различных жизненных обстоятельствах, о том впечатлении, которое он производил на посторонних, и проч. и проч.
Хочу предостеречь: и в такого рода текстах можно встретить рецидивы откровенной мифологизации или, попросту, вранья. Скажем, я сомневаюсь в том, что бойкий английский журналист Оберон Во, на голубом глазу утверждавший, будто его «приятель» Набоков «вряд ли мог отличить бабочку от трупной мухи или кузнечика», вообще был знаком с писателем; как и в том, что автор «Машеньки» и «Защиты Лужина» в пору своей берлинской молодости бегал к «девочкам за три марки и с хлыстом», о чем сплетничал другой злоязычный газетчик, Владимир Деспотули.
С осторожностью надо подходить и к душераздирающему рассказу набоковского издателя Джеймса Лафлина (см. с. 158 наст. изд.), согласно которому эгоцентричный писатель, увлеченный охотой за редкой бабочкой в горах Юты, предпочел не реагировать на стоны, раздававшиеся в ущелье, откуда на следующий день извлекли труп старателя, умершего от потери крови. Судя по всему, Лафлин, этот удачливый делец, не чуждый эстетическим поползновениям, был человеком сложным, в чем-то закомплексованным, болезненно переживавшим, что высокомерный аристократ Набоков не воспринимал его как ровню21. Для вящего спокойствия поклонников Набокова замечу: история с брошенным на произвол судьбы беднягой могла быть и выдумана. Хотя записной набоковский недоброжелатель непременно возразит мне: «Можно ли представить, чтобы подобную байку сочинили, скажем, о Толстом или Чехове? И разве не согласуется неблаговидный поступок, приписанный Набокову, с его имиджем, с той персоной, которую он последовательно созидал на протяжении всей своей жизни?»
Уклоняясь от прямого ответа на эти провокационные вопросы, приведу цитату из предисловия В. Вересаева к его знаменитому монтажу «Пушкин в жизни»: «Многие сведения, приводимые в этой книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов, сплетен, легенды – но ведь живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни – он не менее характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами и сплетнями, к которым он дает повод. Нет дыма без огня, и у каждого огня бывает свой дым. О Диккенсе будут рассказывать не то, что о Бодлере, и пушкинская легенда будет сильно разниться от толстовской»22.
Именно по этой причине я, вслед за моим предшественником, могу повторить: «Критическое отсеивание материала противоречило бы самой задаче этой книги»23, которая вовсе не претендует на фактическую достоверность всех зафиксированных высказываний о ее главном герое. Пусть о правдивости или ложности тех или иных сообщений судит читатель. От него же зависит, как расставить акценты, чтобы уяснить, о ком же все-таки здесь идет речь: о гениальном художнике, недопонятом и недооцененном современниками, или о «мошеннике и словоблуде», вознесенном на гребень успеха литературным скандалом.