Читаем без скачивания Московский процесс (Часть 1) - Владимир Буковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, пригодился весь мой славный тюремный опыт методичной борьбы с бюрократической машиной. Приходилось каждый раз добираться до самого «верха», организовывать оттуда «давление», бесконечно изобретать причины, по которым та или иная бумага мне непременно нужна для показаний в суде. Да чего я только не испробовал.
Из всего арсенала наших тюремных трюков я сознательно не стал пользоваться только одним — подкупом. Быть может, я и не прав, но это казалось мне слишком унизительным, как, наверное, было бы оскорбительно бывшему узнику гитлеровских застенков покупать у эсэсовцев нацистские документы о репрессиях. Мысль о том, что те же самые подонки, строившие свое былое благополучие на наших костях, теперь еще и прибыль получат от своей прошлой деятельности, была мне просто нестерпима. Но зато, каюсь, сколько раз, доведенный до тихой ярости саботажем этих недобитков, я воображал, с каким наслаждением, имей я на то власть, выводил бы их небольшими группками во дворик, к стенке, и расстреливал. А, вернувшись назад, спрашивал бы тихим, будничным голосом: «Ну, так нашлась бумажка? А, не нашлась?» И — следующую группку во дворик.
Не знаю, то ли я порядком отвык от советских людей с их рабскими комплексами, ложью и привычкой подчиняться только силе, то ли последние пятнадцать лет, что меня там не было, окончательно разложили их. Но, какова бы ни была причина, я обнаружил, что совершенно не могу иметь с ними дела без постоянного чувства гадливости. Это какой-то гибрид героев Гоголя с психологией героев Достоевского, да еще отягощенной семьюдесятью пятью годами советской жизни. Поражаюсь безрассудству западных бизнесменов, ринувшихся осваивать «восточные рынки», в то время как даже мне бывает трудно разобраться в мотивах моих бывших соотечественников. А мотивов этих, даже при самом случайном столкновении с ними, тотчас обнаруживается ужасное множество, и чаще всего они совершенно иррациональны. Скажем, вот этот безликий, потеющий от неуверенности человечек, что встретил меня в коридоре архивного управления как бы невзначай, зазвал к себе в кабинет и украдчиво показал пачку документов, — чего он хочет? Зачем это делает?
— Могу я это скопировать?
— Что вы, никак нельзя… — отчаянный взмах руками, тоска в глазах.
— Можно прочесть?
— Вы просмотрите… нужно ли вам…
Документы — так себе, я видел лучше, без этих вполне могу и обойтись, нового в них мало, но просто встать и уйти уже неловко: чего он хочет? И потом — мне его жалко, он старался, он потеет — от собственной смелости? От нервозности? От духоты в кабинете?
— Ну а если нужно?
Молчание, мычание…
На душе у меня становится гадко, я вот-вот начну сам потеть. Он хочет денег? Признания? Любви? Я не знаю. Я даже готов, вопреки своему правилу, дать ему денег, просто так, без документов, лишь бы избавиться от этой тягостной ситуации. Но — вдруг обидится? Вдруг он — от чистого сердца?
— Так скопировать нельзя?
— Нет, нет, никак… Мучительная пауза.
— Вам нужна помощь?
Ну вот, так и есть, обиделся, поджал губы и вспотел еще больше. Черт его дери, что я должен был сделать? Чего я не понял в этой загадочной славянской душе? Быть может, он просто хотел мне как-то помочь и не придумал, как? Или, проживши жизнь в покорности режиму, он наконец взбунтовался, совершил подвиг, показав мне секретные бумаги, но — на «скопировать» уж и духу не хватило?
Конечно же, и тех, кто меня ненавидел, и тех, кто тайно сочувствовал, было все-таки меньшинство. Основная масса, это извечное «молчаливое большинство», отнеслась к моей работе в архивах на редкость безразлично. Даже курьезность моего присутствия в здании бывшего ЦК, где разместилось архивное управление после августовского «путча», но все еще висели по стенам портреты Маркса и Ленина, а на дубовых дверях встречались таблички типа: «Зам. зав. сектором тов. Перепелкин Г.В.», не вызывала, видимо, в их душе никаких движений. Как, впрочем, и сами перемены в стране, наверное, значили для них не более, чем очередная смена начальства.
Во всяком случае, я скоро сообразил, что колебания в их обращении со мной — от подобострастно-заискивающего один день, вежливо-равнодушного на другой до холодно-официального на третий — не отражают ничего личного, а просто с точностью флюгера передают направление ветра в верхних эшелонах власти. Со временем я так к этому привык, что стал даже пользоваться этим индикатором для определения политической погоды в стране и мог с необыкновенной точностью сказать, чья сторона в перманентной российской борьбе за власть сегодня берет верх. И наоборот: узнавши об очередных сдвигах наверху, аккуратно угадывал, получу я нужный мне документ или нет.
Как ни грустно это сознавать, таково, видимо, «молчаливое большинство» и во всей стране, привыкшее за десятилетия быть всего лишь кордебалетом власти. Разве могут их теперь изменить какие-то там «демократические преобразования» или «рыночные отношения»? В этом царстве чиновников, где бюрократ стал поэтом, а поэт — бюрократом, «демократические идеи» восприня-лись весьма своеобразно, как право чиновника не подчиняться своему непосредственному начальнику, провозгласив «суверенитет» своего региона, города, предприятия. Однако взамен слепого подчинения не возникло никакого общего интереса: слишком долго и нагло идея «общего блага» эксплуатировалась коммунистами. В результате лишь распадается страна, общество, оставшееся без вертикальных связей. Но в каждом отдельном осколке сохранилась советская власть, со всей ее рабской системой отношений.
С теми, кто уверовал в «рыночные отношения», отнюдь не легче. Представить себе человеческий материал, более непригодный для бизнеса, просто невозможно. Прежде всего, советский человек свято верит, что любой «бизнес» зиждется ни обмане одной стороны другой. Иначе откуда бы взялась прибыль? За чей счет? Но если раньше это считалось предосудительным, даже преступным, то теперь, по прихоти российской истории, стало считаться нормой. Это и есть «капитализм», который коммунисты столь долго запрещали просто затем, чтобы самим наслаждаться его благами. Вроде как было с черной икрой или сырокопченой колбасой: не давали народу, чтобы съесть самим.
Это отнюдь не шутка, это грустный факт нынешней реальности. Объяснить советскому человеку, что бизнес только тогда и может работать, когда он выгоден всем, просто невозможно. Рассуждения о честности, о репутации как главном капитале любого успешного бизнесмена слушают с той же самой глумливой усмешкой, с какой в былые времена слушали советскую пропаганду: ну, да, так нужно говорить для вида, это все идеология, а на самом деле…
Рожденный во лжи, вскормленный на обмане, советский человек твердо знает, что мир устроен по принципу «матрешки»: снаружи, «для дураков», одно, а внутри, «на самом деле», — совершенно другое. Поскольку же оказаться в дураках он боится больше всего на свете, то не то что бизнес с ним делать, а просто о чем-либо договориться — задача головоломная. Ведь, прежде всего, он должен выяснить, что «на самом деле» кроется за вашим предложением, кто стоит за вами, за теми, кто стоит за вами, и т. д., вплоть до последней «матрешки». А значит, прежде чем вы успели открыть рот, он уже абсолютно уверен, что «на самом деле» вы собираетесь его надуть, в то время как его задача — надуть вас. И какой уж тут бизнес? В лучшем случае он, как гоголевская Коробочка, пойдет узнавать, «почем нонче мертвые души», и обязательно попытается продать один и тот же товар сразу нескольким покупателям. В худшем — «продать» то, чего у него нет, или «купить», не заплатив. Это последнее и есть в его представлении высшее мастерство бизнеса, доступное лишь самому умному: ведь если задача бизнесмена — купить подешевле, а продать подороже, то идеалом будет просто кража. Оставшись же под конец ни с чем, он обижается на весь мир.
Таково, к сожалению, если и не большинство людей в нынешней России, то уж во всяком случае, огромное их число. Таково, соответственно, и их нынешнее начальство, все эти Пихои со своими наивными хитростями. Ну, чего он старался, плел интриги, баламутил западные учреждения своими «соглашениями» да так и остался ни с чем, словно собака на сене? Теперь, в связи с Конституционным судом, забыв и про свой указ, и про любимый 30-летний период, «хозяин» потребовал открыть кладовые, и бедный Пихоя с лицом раскулаченного крестьянина был вынужден-таки расставаться со «своей» собственностью. Ведь при всех своих амбициях он был (и остался) всего лишь кладовщиком, хранителем чужого добра.
На него было жалко смотреть: я думал, он умрет от разрыва сердца. Да он было и слег с инфарктом — или только прикинулся в последней отчаянной попытке как-то вывернуться, кто его знает? Но безжалостное начальство вытащило его из постели, приволокло в архивы — открывай, ищи! Когда это российское начальство считалось с инфарктами? И он, поминутно хватаясь за сердце, глотая таблетки, — искал. А я через начальников — уговор дороже денег, хотите моей помощи, так открывайте архивы — выбивал из него все новые и новые документы.