Читаем без скачивания Саваоф. Книга 1 - Александр Мищенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Угощаю, Сеня, – затараторил тот, – схалтурил сегодня.
Сеня сглотнул слюну, чувствуя сухость в горле. Дернулся острый его кадык.
– Завязал, – недружелюбно отшил он доброхота.
– Завязал? Ха-ха-ха, – раздался в ответ подловатый смешок.
Сеня схватил за грудки забулдыгу и с силой бросил его в забор.
– Ты что, ты что, ошалел, сатанут-твою мать? – закричал тот и, егозя, испуганно попятился к калитке. А Сеня, так и не дождавшись старика, перед заходом солнца уже, когда окрасило багрецой пыльный воздух, сам отворил дверь в его дом и увидел безжизненное тело Саваофа на щелястом полу, окровавленные пальцы. Страшная догадка обожгла Сеню: ясно ему становилось, что скребся, пытался ползти он к иконе. У покойника были выкаченные глаза. Тело его было уже холодным. Он смотрел в сторону богородицы, в лампадный угол горницы.
Родственников у Саваофа не было, и его обрядили в последний путь набожные таловские старухи.
Сеню ошеломила смерть деда, с которым они неожиданно сошлись сердце к сердцу, хотя и встречь друг дружке были в вопросах веры, и Саваоф разбередил душу соломенного вдовца, вывел его из мертвого какого-то застоя, качнул, дал движение свету.
Главную улицу Таловки размололи машины, и Сеня тяжело, убродно шагал за гробом по вязкому сухому песку. Солнце пекло еще жарче, чем в предыдущие дни, казалось, что вот-вот пыхнет и займутся огнем земля и атмосферы, как могло это случиться где-нибудь на полигоне, на той же Новой земле, если бы там произошла катастрофа с испытаниями термоядерной бомбы. Кем надо быть, чтобы разрабатывать ядерную бомбу, если у тебя жена – детский врач? И что это за врач, что это за женщина, которая не разведется с мужем, у которого настолько поехала крыша? «Дорогой, сегодня на работе было что-нибудь интересное?» «Да, моя бомба отлично работает. А как поживает тот малыш, который подхватил ветрянку?» (Курт Воннегут. Времятрясение). Жутко было бы представить себе, как объяло бы такое бесовское пламя дома и деревья, истомленных жарой таловцев и всех хоперцев, живущих на берегах своей тихомолчной, сонно текущей на плесах реки. Лишь Саваоф не страдал бы от этого, не знаемого людьми пожара и умиротворенно глядел бы желтым лицом в небо. Он уже не казался Сене и всем таловцам тем человеком, который мог сказать в этот июльский зной: «Я ж говорил, что кара вам будет за грехи, за то, что не почитаете отца небесного, все сгорит, и души ваши грешные огнем займутся». Пишу, а в сознании моем артикулируется «отец небесный» как «вселенские законы природы». А их три: «Все во всем», «Все в себе» и «Все из себя». Растет сущее все из себя, больше расти не из чего (в большом своем романе я докапываюсь до протонно-электронных глубин этого вопроса). У меня дерево будто проросло в мозгу, как помыслил бы Деррида. И у каждого человека так. И педагогика, корень ее в том, чтобы способствовать росту личности из себя, «поливать» лаской, добротой, вниманием… Так свобода каждого из нас вырастает из самого же человека, когда он наращивает ее. Способствовать этому – миссия истинного педагога, который должен бы неукоснительно следовать «закону нового», закону наращивания его, как мыслил его Николай Гартман. Ясно ведь и просто это у немецкого философа. По-человечески промыслено. Когда же авторитарно ломают личность – мало в этом толка, говоря мягко. Новое из себя и только из себя, ибо себя ни заменить, ни подменить, ни вытеснить. Два книжных героя моих – Летчик и Буровик жили не на один градус напряженней других по той именно причине, что «ломали», танковой была их дипломатия. Насилием только приключений на задницу себе любимому искать, говоря по лексике таких жестких людей. Знают они это все, испытавши на собственной шкуре. Саваоф же словно смирился с чем-то и согласился, поняв что-то очень важное для себя и решив, наконец-то какой-то главнейший вопрос своей долгой, искрученной бесплодной страстью жизни фанатично верящего в бога человека. Казалось, что легкий по-птичьи муляж его скрестил смиренно желтые руки, а сам дух Саваофа выгорел от жары, многолетней засухи длиною в жизнь. Сушь наступила теперь и в жизни Сени. Каждый шаг его отдавался в висках: бамп, бамп, бамп. Краем уха услышал он, как у одного дома говорят:
– Сектанта хоронят.
А кто-то добавил:
– А этот пьянюшка Сенька что вяжется с богомолами?
Гроб опустили под заученные всхлипывания старух, которые не раз уже примеряли жизнь свою к этой минуте, и что-то скорбное, даже торжественное сквозит в их лицах. Быстро вырос холмик свежей земли над могилой. Внутри у Сени будто ссохлось все в камень, спеклось до окалины, и лишь когда «рабу божьему» начали ставить деревянный крест, шальной ветер пахнул на пригорок, как дымом, сухим ароматом полей и пожженных зноем степных трав. Смерть деда, этот порыв ветра что-то прорвали в душе у него. Волна чувств шибанула в нервные центры Сени, сорвала усохшие уже заплоты и плотинки воли, и молодой сосед Саваофа долго давился слезами, оплакивая неосознанно и себя будущего, каким он мог, по его разумению стать, прощелыгу хоперского и бича. А то б еще и в тюряге сгнил. Ну, отбывал бы. А это не менее страшно.
Отбывание, да в Харпе еще, в известном заполярном лагере для «самых-самых» – это определение человека на выживание. Может быть, оно и полезно это для тех, кто «ОПУХ от хорошей жизни», а для тех, кто и не собирался никогда опухать, каково. «Что из того, что загремел я на Севера эти потому, как Ванька просил достать ему треклятый этот рулон линолеума для его дачи? Что, мама?!! То, что живем теперь розно. Тебе не сладко, конечно, ну а мне – слаще? Терпи, может, еще свидимся», – так писал из Харпа матери, соседке моей по подъезду ее «сын Владимир».
Вскоре после этого письма его досрочно выпустили домой умирать: заболел Володя раком. Бледный, как подвальный картофельный проросток, он выходил несколько раз посидеть на скамейке у подъезда. Глядел маловидящими уже глазами на солнце, ласкал рукой придворных наших собак и кошек. И вдруг исчез с местных горизонтов, пребывая дома под опекой полуслепой своей мамы, седехонькой «бабы Альфины». А я писал в эти дни, захлебисто и сумасшедше, не видя белого света. Когда ж очнулся, мне сообщили, что Володя умер и похоронили его. Так вот и отбыл он свою жизнь. Нет на белом свете теперь и мамы его бабы Альфины. Тюряга ж светить могла Сене за то, что на станции, в пяти километрах от Таловки, ночью сорвал он однажды пломбу с вагона-пульмана, чтобы «позычить» зерна на корм своему ненасытному хозяйству с раззявленными ртами хрюшек, коз и телков, на которых вламывал он как Сизиф-вол. За преступление ж с хищением хлеба на ж/д как миленькому могли впаять Сене 15 лет, и в Харп мог он загреметь… Работа Никиты Долганова на буровой – намного легче, чем эта каторга приймака Сени. Хорошо, что никакого следствия никто не проводил (а может, и обнаружился криминал где-нибудь в Таловой или Хреновой, попробуй поищи теперь «злоумышленника»): та это глушь российская, где Фемиде тыщу лет еще не пивать и варева хорошего не хлебать… И это его-то, скажет Автор, попрекнули свекор со свекрухой раз, когда остался он уже без Наталки, куском хлеба. Тогда-то Сеня и взвился и поселился с детишками в халабудистом жильчишке у спиртзавода. Вся Таловка переживала, как делился Сеня с семейством-стариков, которых тоже убивала горестная смерть Наталки. Инда слеза иных прошибала: и дедов жалко, и Сеню-бедолагу. И те чуть не ревут, и у него глаза в заморозке. Очень понимали ту и другую стороны этого конфликта. Это ж Русь в недрах своих. Тут боль чувствуют печенками и селезенками, потрошечком каждым, всеми глубинами сердца. Такие, в заморозке, глаза не врут, истина глаголет ими. И как тут не отвлечься на читанное в глубоко болевой книге Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки», из которой выписал я в свою «амбарную книгу» это: «Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза ТАМ. Где все продается и все покупается… глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза… Коррупция, девальвация, безработица, пауперизм… Смотрят исподлобья с неутихающей заботой и мукой – вот какие глаза в мире Чистогана… Зато у моего народа – какие глаза! Они постоянно навыкате, но – никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Чтобы ни случилось с моей страной. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий – эти глаза не сморгнут. Им все божья роса…»
Как утята, ходили за Сеней детки-полусиротки, а любили они его безумно, но он им, правда, и пироженки пек сам, и мороженки «по-таловски» сотворял, пока с резьбы не срывался с рюмкой. Сошелся с одной вдовой женщиной он, но три недели пожили они вместе. Только узрел, что в обиде дитенки его остались – вмиг вытурил на хрен зазнобу свою, и больше о близости интимной с кем-то не помышлял до смерти. И не может Автор его попрекнуть за рюмку. Сам-то бы выдержал такую оказию, какую может устроить судьба-индейка любому? Нет утвердительного ответа. Вообще не может его дать человек. Из серии Гоголевских же этот вопрос: «Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа!» Да, безответна Русь: и лишь «Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства…»