Читаем без скачивания Вера Ильинична - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Некоторым евреям, по-моему, об этом надо было подумать там, в Литве, а не поднимать откормленную на сале задницу и губить своих детей.
— Это вы кого, уважаемая, имеете в виду? — вскинулся Семён.
— Сумасшедший дом! — вскрикнула Илана. — Еще раз умоляю, прекратите! И без того нервы на пределе!
— Делайте что хотите… — сдался Семён.
Чем больше дочка и зять противились поездке в «Порию», тем яростней Вера Ильинична туда рвалась. Сопротивление и натужная забота о её здоровье вызывали у Вижанской только смутные подозрения. Они, конечно, что-то от неё скрывают, в глаза не смотрят, болтают о чём угодно, словно ездили не к раненому сыну, а куда-нибудь на веселую пирушку. «Павлик из этой передряги, можно сказать, вышел благополучно…» Что значит «благополучно»? И по сравнению с чем? Она достаточно наслушалась от них вранья!
До самой поездки в больницу Вера Ильинична больше не обронила ни слова. В условленное с Фейгой утро она сложила в дорожную сумку еду, две бутылки минеральной воды, завернутый в фольгу пирог с маком и купленную в русском магазине «Колизей» книжку остриженного наголо тибетского монаха с желтушным, изможденным лицом — точно такую же, какую Павлик оставил в Вильнюсе своей Лайме.
Соблюдая строжайшую конспирацию, Вера Ильинична, ни свет ни заря, как заправская подпольщица, на цыпочках вышла из дому и направилась к остановке такси, где по уговору ее уже ждала деловитая и самоотверженная Фейга.
— Лекарства свои положила? — спросила она у Вижанской.
— Что с того, что положила? Лучшее лекарство — добрая весть… Но где её взять?
Всю дорогу до Тверии Вижанская не отрывала взгляда от бокового окна. За окном, казалось бы, не было ничего такого, что могло так приковать её внимание — крыши городков и кибуцов, крытые красной черепицей; скалистые холмы, похожие на сбросивших ярмо и бредущих по пашне волов; дымчатые оливковые рощи; высокородные лавры и сикоморы; неприхотливые сосны, ни разу на своём веку не потревоженные роковым вороньим карканьем; крутые, упирающиеся в преисподнюю обрывы; спускающиеся, как тысячи лет тому назад, к водопою, обалдевшие от жары и величавой лени овцы.
— Красиво? — обратилась к Вере Ильиничне заскучавшая Фейга.
Вижанская не откликалась, и её попутчица смекнула, что та видит не то, на что так пристально и неотрывно смотрит, а что-то совсем другое, не доступное обыденному, куцему зрению — может, всю свою промчавшуюся жизнь, а может, забралась с её видимых околиц за ее невидимые границы…
Такси подкатило к самой больнице, водитель, немногословный иракский еврей, пожелал им счастья, развернулся и уехал, а они, волоча затекшие ноги, направились внутрь.
— Сколько я тебе, Фейга, должна? — Вера Ильинична порылась в кошельке и достала оттуда стошекелевую бумажку.
— Нисколько.
— Это ты брось! В нашем возрасте опасно оставаться должным. Покойники долгов не возвращают.
— Штуёт! Глупости!.. Как ты только можешь так говорить!..
После недолгих поисков они нашли в «Пории» хирургическое отделение. На их счастье, дежурным оказался русский доктор из Ленинграда, тут же по говору посетительниц вычисливший своих соотечественниц:
— Доктор Габай… — представился он. — Вы, простите, к кому?
— К внуку… К Павлу Портнову… — объяснила Вера Ильинична, уверенная в том, что он тут знает всех раненых.
— Очень сожалею… — вежливо пояснил Габай. — Со вчерашнего дня в больнице карантин… Желтуха… После карантина, милости просим… А сейчас…
— Мы приехали из Хайфы, — перебив его, взмолилась неугомонная Фейга. — Я-то могу подождать во дворе… А вот она… Она зайдет в палату только на минуточку, посмотрит на внука и выйдет… Можете засечь время…
Вера Ильинична, доверившая Фейге все переговоры, стояла, потупившись, боясь поднять на дежурного глаза — казалось, поднимет и ошпарит.
— Ну что вам даст одна минуточка?
— Что вы? Это очень много, — усиливала свой натиск Фейга, приученная в Израиле идти напролом. — За одну минуточку можно стать счастливым.
— Или несчастливым — лишиться работы… — вставил Габай и первый раз грустно улыбнулся.
Улыбка подхлестнула переговорщицу к еще более решительным действиям, и она атаковала противника с другого фланга:
— Наверно, у такого красивого молодого человека, как вы, доктор, тоже есть бабушки. Бабушкам нельзя отказывать.
— Обе мои бабушки давно умерли, — отразил атаку Габай, но то ли из жалости, то ли от лести, то ли в память о своих бабушках, оставшихся на Преображенском кладбище в Ленинграде, вдруг смягчился: — Не имею права. Но, учитывая ваш возраст и обещание, так и быть — шестая палата. Прямо по коридору и налево…
— Бог вас вознаградит, — просияла Фейга.
— Вашего бы Бога да в наши главврачи! — отмахнулся от похвалы Габай. — Минута пошла.
Вера Ильинична накинула больничный халат, надела на лицо повязку и, забыв в суматохе про пирог с маком и про тибетского монаха, шмыгнула из коридора в шестую палату.
Кроме Павлика, в палате было еще двое раненых, но Вижанская еще издали увидела знакомую голову и, оглядываясь, не появился ли в дверях доктор Габай с часами в руках, приблизилась к задвинутой в угол койке.
— Еле прорвалась… Карантин. — Уставясь на белоснежную простынь, которая обрывалась и сплющивалась от пустоты чуть ниже правого колена, Вера Ильинична загнала в желудок крик и, чтобы не рухнуть на пол, ухватилась руками за железную спинку койки. От нахлынувшего отчаяния и растерянности у нее разбегались мысли и прятались слова, которые она приберегла для встречи, вместо них откуда-то из чрева бесстыдно пёрла какая-то шелуха:
— А пирог-то я, растяпа, забыла в коридоре… И монаха…
— Какого еще монаха? — спросил Павлик, оценив её мужество.
— Ну того — твоего… Из Тибета… Тридцать шекелей отдала, — как ни в чем не бывало продолжала она, страдая от удушливой лжи и притворства.
Павлик слушал её, не перебивая, и от этого его почтительно жалостливого молчания её речь становилась еще прерывистей и бессвязней.
— Какая у тебя борода!.. Прямо-таки Че Гевара… — насиловала себя Вера Ильинична.
Он улыбнулся:
— Отрастил в Ливане… А что у тебя, баб?
Вера Ильинична смотрела на его ливанскую бороду, на пеструю больничную пижаму, на костыли, прислоненные к стене, и её так и подмывало броситься к нему, прижать к себе и гладить, гладить его лицо, плечи, ампутированную ногу, пока в дверях не появится неумолимый и милосердный доктор Габай.
— Минута прошла, — услышала она сзади.
— Иди, баб… Иди… И не расстраивайся. Могло быть намного хуже. Мы еще с тобой станцуем. Помни, что я тебе перед отъездом говорил…
Она не помнила, что он ей перед отъездом говорил. Боли у нее было больше, чем памяти.
— Хочу, чтобы ты меня ждала… Как много лет тому назад из школы… Ты подходила, баб, к окну, высовывала голову и взглядом прочёсывала всю улицу… потому что всегда боялась, что я не приду… что по дороге домой со мной обязательно что-то случится… Так вот, когда вернешься на Бат Галим, сделай то же самое — открой окно и высунь голову, и со мной уже больше никогда ничего не случится…
В Хайфу свою приятельницу Фейга привезла полуживую.
Вера Ильинична долго отлёживалась, не выходила из своей комнаты, словно приняла обет отшельничества и молчания.
Первое, что она сделала, когда стала ходить, — суеверно распахнула окно.
Каждое утро Вера Ильинична подходила к нему, открывала настежь, высовывала голову, вдыхала прохудившимися легкими морской воздух и под легкомысленный щебет Карлуши самовольно, на годы назад откручивала время, меняла по своей прихоти города проживания и улицы, в цвет своей молодости — серый и суровый — перекрашивала небо (после посещения «Пории» немыслимо яркое солнце и ежедневная, яловая синева раздражали ее) и безропотно ждала, когда в горку с битком набитым ранцем поднимется маленький кудрявый мальчик.
Ждала его Вера Ильинична и в то утро, когда он должен был вернуться из Тверии. За распахнутым окном простиралось спокойное, как бы прирученное море, плескавшееся так близко, что, казалось, из него можно было зачерпывать пригоршней воду; солнце, только что выкатившее свой обруч на синие луга, слепило глаза, но Вера Ильинична не отворачиваясь, смотрела на дорогу. Маленький кудрявый мальчик опаздывал, и она никак не могла унять волнения. В горку вместо него один за другим поднимались только мертвые — муж Ефим, сестра Клавдия, отец Илья Меркурьевич, и — как ни странно — она сама, тоже мертвая, но молодая, крепкая, с трофейной пишущей машинкой «Ундервуд» за плечами — поди знай, может, ангелам на небесах понадобится срочно напечатать докладную для Господа. Сквозь мерный плеск средиземноморских волн до её слуха донёслось отчетливое и уверенное постукивание клавиш, с каждым мгновеньем стук усиливался, буравил виски, заполнял грудь, и Вера Ильинична Филатова-Вижанская вдруг с благодарным испугом почувствовала небывалую легкость, которую никогда в жизни не испытывала и о которой по глупости всегда мечтала. Замолк в клетке Карлуша, отхлынуло от окна и полностью иссушилось море. Скрылись за облаками солнце и невероятная синева. Все вокруг забелила она, эта освободительная, эта уравнивающая и роднящая всех на земле смертельная легкость.