Читаем без скачивания Сочинения Иосифа Бродского. Том VII - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По всей вероятности, это связано с желанием поэта избегать стилистических клише: поэтическая речь в то время уже была хорошо развита. Объективизм был для Вергилия еще и способом отдать дань своему предшественнику Титу Лукрецию, автору величайшей из всех написанных на латыни поэмы «О природе вещей». Но прежде всего Вергилий был реалистом; точнее, эпическим реалистом, потому что, с количественной точки зрения, реальность эпична сама по себе. Поэтому для Вергилия лучшим, если не единственным способом понять мир был перечень его содержимого, и если он что-то упустил в «Буколиках» и «Георги-ках», то несомненно наверстал в «Энеиде». Кумулятивный эффект его поэзии — читательское ощущение, что этот человек классифицировал мир, и самым тщательным образом. Говорит ли он о растениях или планетах, почвах или мыслях, чувствах или судьбах людей и Рима, его крупные планы увлекают и тревожат. Но таковы и сами вещи.
Над Библией потрудилось много народу, Вергилий один написал «Буколики», «Георгики» и «Энеиду». Его попытка объяснить мир была столь доскональна, что вынудила его спуститься в преисподнюю. Описания ее странно убедительны, поскольку они не привязаны ни к какой схоластической доктрине. Конечно, предсказание, которое делает отец Энея Анхиз, липовое: оно не простирается дальше жизненных рамок самого поэта. Вергилий просто перепевает известное прошлое в хвалебном ключе. И все же гордость за будущее Рима, которая звучит в голосе этого старца, не просто гордость поэта свершениями Рима. В этих словах чувствуется надежда язычника, которая, надо признать, гораздо менее эгоцентрична и более осязаема, нежели упования христианина.
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,
Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,
Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней
Вычислят иль назовут восходящие звезды, — не спорю:
Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твое! — налагать условия мира,
Милость покорным являть и смирять войною надменных![35]
Ну, это все минувшие дела, кроме чувств. Чувства остаются, и именно они делают древних авторов узнаваемыми. Подобно Любому человеческому существу, поэту приходится задумываться над тремя вопросами: как, для чего и во имя чего жить. «Буколики», «Георгики» и «Энеида» дают ответ на все три, и эти ответы одинаково пригодны как для императора, так и для его подданных, как для античности, так и для наших дней. Современный читатель может использовать Вергилия так же, как Данте в своем прохождении через Ад и Чистилище: в качестве проводника.
1981
ПОЧЕМУ МИЛАН КУНДЕРА НЕСПРАВЕДЛИВ К ДОСТОЕВСКОМУ
Появившееся недавно в нью-йоркском «Книжном обозрении» эссе Милана Кундеры («Предисловие к вариации», 6 янв.) содержит ряд высказываний, требующих ответа. Как правило, диспуты по вопросам вкуса оканчиваются ничем. То, однако, чему Милан Кундера отдает предпочтение, строится, похоже, не столько на его эстетических взглядах, сколько на его ощущении истории.
При истории же человек оказывается на более твердой, если и не на абсолютно незыблемой, почве. Она тверда, во всяком случае, настолько, чтобы выдержать довод о собственном пагубном влиянии на судьбу художника. Настолько, чтобы заронить в нас предположение, не она ли именно и предопределяет этическую позицию такого художника. И все-таки эта почва из-под ног ускользает, если человек пытается возложить на нее ответственность за свои эстетические взгляды. Подобный образ мыслей подчиняет искусство требованиям вероисповедания, философской системы, интересам группы — и, следовательно, идеологии. Искусство, между тем, древнее и неизбежнее, чем из перечисленных — любое.
Прилагая руку к украшению собора, зарифмовывая тезис, искусство может снабдить тиранию соответствующим гимном или мавзолеем. Никогда оно тем не менее не становится собственностью ни своих заказчиков, ни даже самих художников. Искусству присуща собственная, самопорождающая динамика, собственная логика, собственная родословная и собственное будущее. Эстетика индивидуума возникает из инстинктивного ощущения всех этих составляющих, а не исходит из заказа. Именно эстетика и обусловливает его этику и его ощущение истории — а не наоборот.
Самое худшее, что может произойти с художником,— он начнет воспринимать себя собственником своего искусства, а само искусство — своим собственным инструментом. Производное рыночной психологии, это мироощущение в психологическом плане едва ли отличается от взгляда заказчика на художника как на оплачиваемого служащего. Обе эти точки зрения ведут к демонстрации — первая: художником — присущей ему манеры; вторая: заказчиком — его воли и целей. Отстаивание этого всегда происходит за чужой счет. Художник стремится опорочить манеру другого художника; заказчик отнимает заказ, отвергает тот или иной стиль как нереалистический или дегенеративный и может посадить (или изгнать) художника. В обоих случаях потерпевшим является искусство и, следовательно, человек как вид, ибо ему приходится иметь дело с заниженным представлением о самом себе.
При этом, если заказчика (допустим, государство) еще можно извинить, поскольку, предположительно, оно не знает лучшего способа поведения, то художника (допустим, писателя) извинить нельзя. В отличие от государства писатель не может сослаться на историческую необходимость своих поступков. Ссылка на превратности истории как оправдание также не годится, хотя бы потому, что сотни тысяч перемещенных лиц, сезонных рабочих, нелегальных иммигрантов, беженцев разнообразных мастей и т. п. решительно выдернули орхидею из петлицы писателя-изгнанника. Не будь кроющегося в этой мотивировке противоречия, он мог бы, вероятно, сослаться на необходимость эстетическую. Эстетика, однако, есть сугубо линейное явление. Действие ее не обладает силой обратной отдачи по ходу движения прогресса — ибо это было бы ее самоотрицанием.
Бесспорно, рынок с его пристрастием к степеням превосходным способен заставить даже самую затертую мышку воспринимать себя в категориях посмертных. Он в состоянии внушить маститому автору, что остановка его автомобиля солдатом оккупационных войск есть его личное столкновение с историей — такова, судя по всему, и была реакция Милана Кундеры в Чехословакии в 1968 году. Это вызывает сочувствие, но только до того момента, когда он начинает пускаться в обобщения на тему этого солдата и культуры, за представителя которой он его принимает. Страх и отвращение вполне понятны, но никогда еще солдаты не представляли культуру, о литературе что и говорить — в руках у них оружие, а не книги.
В писателе с собственническим комплексом по отношению к своему искусству подобное столкновение пробуждает чувство неуверенности, которое заставляет его прибегнуть к языку не художественной, но исторической необходимости. Иными словами, он лихорадочно озирается вокруг в поисках того, на кого бы свалить вину за происходящее. Чувствуя себя уверенно только в пределах принадлежащей ему собственности, он, естественно, обнаруживает виноватого в том, чья стилистическая идиома представляется ему чуждой. Скорее всего, идиома эта и раньше представляла угрозу и для него самого, и для его самооценки. Теперь же, когда на него обрушились невзгоды, он инстинктивно указует пальцем в знакомом направлении. Короче говоря, появляется Милан Кундера с «Предисловием к вариации», палец его уверенно упирается в Достоевского.
В один из дней 1968 года, когда советские войска оккупировали Чехословакию, сочувствующий театральный режиссер предложил Милану Кундере сделать под псевдонимом сценическую обработку романа Достоевского «Идиот». К тому времени книги Кундеры были запрещены, и у него не было «никаких легальных способов» обеспечить свое существование. Тем не менее, как объясняет он в своем эссе, «я перечитал „Идиота" и понял, что, даже если бы мне пришлось голодать, я бы не смог выполнить эту работу. Мир Достоевского с его выходящими из берегов жестами, мутными глубинами и агрессивной сентиментальностью отталкивал меня. Внезапно я почувствовал необъяснимый приступ ностальгии по „Жаку-фаталисту"».
Милан Кундера не первый из известных писателей, кто испытывал неприязнь к Достоевскому. Владимир Набоков, например, обожал сравнивать своего соотечественника с Эженом Сю, этим Диккенсом парижского дна (хотя, с моей точки зрения, сравнение с Сю ни в коей мере не унизительно). К чести Набокова, впрочем, он не ссылался на превратности истории в поддержку своего мнения, каковое навсегда останется на совести этого художника, наряду с его оценками Джойса, Фолкнера и др.
Далее Милан Кундера продолжает: «Отчего эта внезапная неприязнь к Достоевскому? Что это, антирусский рефлекс чеха, травмированного оккупацией своей страны? Нет, ибо я не перестал любить Чехова. Сомнения в эстетической ценности его произведений? Нет, ибо неприязнь эта овладела мною внезапно и не претендовала на объективность. Раздражал меня в Достоевском самый климат его произведений; мир, где все обращается в чувство: иными словами, где чувства возводятся в ранг ценностей и истины».