Читаем без скачивания Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма. - Игорь Чиннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, но молоденькая красотка была членом «Цеха поэтов». Писала стихи. И тут знавших ее ожидал сюрприз: стихи были по-мужски крепкие, твердые, плотно сбитые, вот как эта «Баллад о площади Виллет» – баллада о парижском «плохом районе» – драками арабов, поножовщиной, с ночными криками о помощи:
Ложатся добрые в кровать,Жену целуя перед сном.А злые станут ревноватьПод занавешенным окном.А злые станут воровать –Не может злой не делать зла.
А злые станут убивать –Прохожего из-за угла.И, окровавленный, полой,Нож осторожно вытрет злой.А в спальню доброго – лунаГлядит, бледна и зелена.И злые сняться сны ему –Про гильотину и тюрьму.Он просыпается, крича,Отталкивая палача.А злой сидит в кафе ночномНад рюмкой терпкого вина.И засыпает добрым сномХотя ему и не до сна.
Во сне ему – двенадцать лет,Он в школу весело бежит
И там – на площади ВиллетНикто убитый не лежит.
Это написано рукой мастера! Какая точность, твердость, какая экономия средств, как незаменимо каждое слово! Как угрюмо, жутко звучат эти «у»:
И злые сняться сны ему –Про гильотину и тюрьму.
И как внятны эти «а», этот крик убиваемого:
Он просыпается, крича,Отталкивая палача.
Раннюю славу Одоевцевой принесли ее баллады, особенно «Баллада об извозчике» и «Баллада о толченом стекле». Обе очень на «темы дня», отражают страшную жизнь тех лет, но художественное их совершенство обеспечивает им жизнь и сегодня.
В начале 20-х годов «маленькая поэтесса» оказалась в Берлине. Там был тогда, как известно, центр русской эмиграции, а время было странное: марка упала настолько, что коробка спичек стоила 50 миллионов; спекулянты богатели, валютчики наводняли подъезды. Уже в Париже, вспоминая это время, Одоевцева писала:
Угли краснели в камине,В комнате стало темно…Всё это было в Берлине,Всё это было давно.И никогда я не знала,Что у него за дела.Сам он расспрашивал мало,Спрашивать я не могла.Вечно любовь и тревога…Страшно мне? Нет, ничего,Ночью просила я Бога,Чтоб не убили его.И уезжая кататьсяВ автомобиле, одна,Я не могла улыбатьсяВстречным друзьям из окна.
Это стихотворение – абсолютное совершенство. Заметьте, как быстро, стремительно разворачивается повествование. Уже во второй строфе:
И никогда я не знала,Что у него за дела.
А третья строфа – словно сжатая психологическая повесть, как было сказано о некоторых стихах Ахматовой. Мы «видим» психологию влюбленной женщины: она бодрится, отвечая «нет, ничего» на вопрос – страшно ли ей. И тут же:
Ночью просила я Бога,Чтоб не убили его.
Отметьте это обыденное, вульгарно-разговорное «накрыли», придающее такую убедительность облику этой обыкновенной женщины. И упоминание об автомобиле – символе преуспеяния мужа-валютчика.
А вот стихотворение полностью автобиографическое – и очень доброе, очень сердечное. Она, под руку с мужем, Георгием Ивановым, идет по набережной Сены. Напротив – Нотр Дам.
По набережной ночью мы идем.Как хорошо – идем, молчим вдвоем.И видим Сену, дерево, соборИ облака…А этот разговорНа завтра мы отложим, на потом,На послезавтра…На когда умрем.
Какой удивительный поворот в этом – «А этот разговор». «Разговор» вынесен в конец строки, и тем подчеркивается его значение «выяснения отношений».
Три стихотворения, здесь приведенные, можно отнести к акмеизму, к неореализму. При всем их совершенстве, они – не новые слова в русской поэзии. Новым словом явились «Стихи, написанные во время болезни». Я знаю, где эти стихи писались – в Париже, в отельчике на улице Святых отцов, поблизости от Латинского квартала. Когда я зашел проведать Ивановых, Георгий Владимирович сказал: «Она больна, но зайдите». Одоевцева лежала в постели, под пледами. Слабым голосом проговорила: «Голубчик, хочется соленого огурца». Я съездил к Суханову в лавку, принес. Откусив, она сказала: «Вот новые стихи, хотите, прочту?» Картавя, прочла:
Началось. И теперь, и опятьДважды два не четыре, а пять.
По ковру прокатился страхИ с размаха о стенку – трах!Так, что искры посыпались вдругИз моих протянутых рук.
Всё вокруг двоится, троится,В зеркалах отражаются лица,И не знаю я, сколько их,Этих собственных лиц моих.
На сосну уселась лисица,Под сосной ворона стоит.Со щитом? На щите? Нет, щитНа вратах Цареграда прибит.
Как в лесу сиротливо и сыро,До чего можжевельник сердит!
Бог послал мне кусочек сыра,Нет, совсем не мне, а вороне,Злой вороне в железной короне,Значит, ей, а не мне, повезло.
Но, лишившись царского трона,Трижды каркнула злая воронаПролетающей тройке назло.Кучер гикнул. Взметнулись кони.
— Берегись! Сторонись, постронний! –Сном и снегом глаза занесло.
Позднее довелось мне услышать, тоже в ее картавом, прелестном чтении, едва ли не наиболее сюрреалистическое из «Стихов, написанных во время болезни»:
Вот палач отрубил мне голову,И она лежит на земле.И ни золотом, и ни оловом…Кончен спор о добре и зле.И теперь уж, плачь не плачь,Не пришьет головы палач.
Посмотри, какая красивая –Косы черные, как смоль.А была гордячка спесивая,Презирала бедность и боль.
Только как же?.. позволь, позволь!..Если это моя голова,Как могла я остаться жива?И откуда черные косыИ глаза лукаво-раскосые?И какая же я гордячка?
Вьются вихри. Несется конница,Пол вздымает морская качка,В лоб стучится, в сознанье ломитсяБалаболка— ведьма — бессонница.
— Надоела! Которую ночь!Убирайся отсюда прочь!..
Убирайся! Всё это бред —Уголек, залетевший из ада,Лепесток из райского сада —Никакой головы здесь нет.
Никакой головы. Ничего.Беспощадно метет метелка,Полнолунным светом звеня,Выметая в пространство меня.
Дверь распахнута в праздничный зал,Сколько там позолоты и шелка,И гостей, и цветов, и зеркал!В зеркалах отражается елка,Оттого, что всегда Рождество —Вечный праздник на Божьем свете.В хороводе кружатся дети.Кто же я?Одна из детей?Снова детство —Как скучно!..А еслиЯ одна из старушек-гостей,Прапрабабушка в шелковом кресле?..
– Замолчи, замолчи, балаболка!Замолчи, не трещи без умолка!Ты же видишь прекрасно: я – елка.Я вот эта елка зеленая,Блеском свечек своих ослепленная.Как волшебно…Как больно…Огонь!..
«Стихи, написанные во время болезни»– редкостный в поэзии образец романтического сюрреализма. Ирина Одоевцева всегда была «лунная» — очень многие из ее стихов в мерцании лунного света, романтические стихи. Но сюрреализм ее начался именно стихами, написанными на улице Святых Отцов в Париже, неподалеку от улицы Гийома Аполлинера. Кстати, ей, прекрасно знавшей французский язык, особенно близки были Аполлинер и Жюль Лафорг, один из наиболее «лунных» во французской поэзии.