Читаем без скачивания Иллюстрированные сочинения - Ги де Мопасан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то он прочитал эту трагедию, высоко оценил ее, но в душу ему она не запала, и вот теперь он внезапно постиг ее неизмеримую глубину, ибо в этот вечер ему казалось, что сам он становится Фаустом.
Слегка наклонившись над барьером ложи, Аннета вся превратилась в слух; по рядам пробегал одобрительный шепот: голос Монрозе был лучше поставлен и стал более насыщенным, нежели прежде.
Бертен закрыл глаза. Вот уже месяц, как все, что он видел, все, что он чувствовал, все, с чем он сталкивался в жизни, он каким-то образом связывал со своей страстью. И весь мир, и самого себя он отдавал в пищу этой своей навязчивой идее. Все прекрасное, все изысканное, что представлялось его взору, все прелестное, что он мог вообразить себе, он тотчас мысленно преподносил своей юной приятельнице, и у него не оставалось ни одной мысли, которой он не соединял бы со своим чувством.
Теперь в глубине его души ему слышались отзвуки жалоб Фауста, и у него возникало желание умереть, желание покончить со своими страданиями, со всеми унижениями своей безответной любви. Он смотрел на тонкий профиль Аннеты и видел сидевшего за ее спиной маркиза де Фарандаля, который тоже глядел на нее. Он чувствовал себя погибшим, конченным, старым человеком! Ах! Ничего больше не ждать, ни на что не надеяться, не иметь даже права желать, сознавать, что он не у дел, что он получил у жизни отставку, словно отслуживший свой срок чиновник, карьера которого кончена! Какая это невыносимая пытка!
Раздались аплодисменты: Монрозе покорил публику. И из-под земли выскочил Мефистофель – Лабарьер.
Оливье, еще ни разу не видавший его в этой роли, снова стал слушать внимательно. Воспоминание об Обене, чей бас произвел на него такое сильное впечатление, и об обольстительном баритоне Фора на несколько минут отвлекло его мысли.
Но внезапно фраза, с неотразимой силой пропетая Монрозе, взволновала его до глубины души. Фауст говорил сатане:
Ты мне возврати счастливую юностьИ в сердце зажги желанье любви.
И тенор предстал перед публикой в шелковом камзоле, со шпагой на боку, в берете с пером, изящный, юный и красивый слащавой красотой певца.
Послышался шепот. Монрозе был хорош собой и нравился женщинам. Оливье, напротив, передернуло от разочарования: при этой метаморфозе острота восприятия драматического произведения Гете исчезла. Теперь перед ним была лишь феерия, полная красивых музыкальных отрывков, и талантливые актеры, которых он теперь только слушал. Этот человек в камзоле, этот смазливый малый, выводивший рулады и щеголявший своими ляжками и своими нотками, ему не нравился. Это был совсем не тот неотразимый и мрачный, настоящий рыцарь Фауст, который соблазнит Маргариту.
Оливье снова сел, и ему вспомнилась только что слышанная им фраза:
Ты мне возврати счастливую юностьИ в сердце зажги желанье любви.
Он шептал ее, грустно напевал в душе, не отводя глаз от белокурого затылка Аннеты, вырисовывавшегося в квадратном проеме ложи, и испытывал на себе всю горечь неосуществимого желания.
Монрозе закончил первое действие с таким блеском, что раздался взрыв восторга. Несколько минут по залу, точно гром, прокатывался грохот аплодисментов, топот и крики «браво». Во всех ложах видны были женщины, хлопавшие перчатками, а стоявшие позади них мужчины кричали и рукоплескали.
Занавес упал и дважды поднялся снова при неутихавшей буре оваций. Потом, когда занавес опустился в третий раз и отделил сцену от зрительного зала, герцогиня и Аннета все-таки аплодировали еще несколько секунд, и за это были особо вознаграждены чуть заметным поклоном тенора.
– Он нас заметил! – сказала Аннета.
– Какой изумительный артист! – воскликнула герцогиня.
А Бертен, наклонившись вперед, со смешанным чувством раздражения и презрения смотрел, как актер, провожаемый ураганом аплодисментов, уходит в кулису, слегка покачиваясь, вытягивая носки и положив руку на бедро, – словом, все еще сохраняя позу театрального героя.
Все заговорили о нем. Его успех у женщин наделал не меньше шуму, чем его талант. Он объездил все столицы, всюду приводя в экстаз женщин; осведомленные об его неотразимости, они, едва завидев его на сцене, уже чувствовали, как учащенно бьются их сердца. Впрочем, ходили слухи, будто его не трогает это сумасшествие и что он довольствуется своими актерскими триумфами. Мюзадье, который в присутствии Аннеты выражался весьма деликатно, рассказывал о жизни прекрасного артиста, а горячая голова – герцогиня находила понятными и простительными все безумства, на какие только можно было пойти ради него, – таким он казался ей обольстительным, элегантным, изысканным и таким редкостно прекрасным певцом.
– Да разве можно устоять перед этим голосом? – со смехом заключила она.
Оливье злился и становился желчным. По совести сказать, ему непонятно, как можно увлекаться каким-то шутом, постоянно изображающим людей, с которыми у него нет ничего общего, его подделкой под воображаемых героев, как можно увлекаться этим размалеванным манекеном, который готов ежевечерне играть любую роль, если за каждое представление получит определенную сумму?
– Вы завидуете этим людям, – сказала герцогиня. – Все вы – и светские люди, и художники – терпеть не можете актеров, потому что они пользуются большим успехом, чем вы.
И она повернулась к Аннете:
– Ну, деточка, ты еще только начинаешь жить и здраво смотришь на вещи. Как тебе нравится этот тенор?
– Я нахожу, что он очень хорош собой, – убежденно отвечала Аннета.
Три удара возвестили начало второго действия, и занавес поднялся над деревенским праздником.
Выход Эльсон был великолепен. Ее голос, казалось, тоже окреп, и владела она им теперь увереннее. Она воистину стала великой, превосходной, чудесной певицей, и ее мировая известность не уступала известности Бисмарка или Лессепса.
Когда Фауст устремился к ней, когда он своим завораживающим голосом пропел эту полную очарования фразу:
Осмелюсь предложить,Красавица, вам руку,Вас охранять всегда,Вам рыцарем служить… —
А белокурая, такая хорошенькая и такая трогательная Маргарита ответила ему:
Ах, нет, нет! Будет мне слишком много в том честиНе блещу я красою,И, право, я не стоюРыцарской руки —
По всему залу прокатилась могучая волна восторга.
Когда занавес опустился, в зале поднялся неистовый вопль; Аннета аплодировала так долго, что Бертену захотелось схватить ее за руки и заставить угомониться. Его сердце терзалось новой мукой. За весь антракт он не произнес ни слова: его неотвязная злая дума даже за кулисами, даже в уборной преследовала ненавистного ему певца – он так и видел, как этот человек, который привел девочку в такое возбуждение, теперь снова мажет щеки белилами.
Занавес снова поднялся над сценой «В саду».
Какая-то любовная лихорадка мгновенно заразила весь зрительный зал; никогда еще эта музыка, похожая на дуновение поцелуя, не находила подобных исполнителей. Это уже были не знаменитые артисты Монрозе и Эльсон – это были два существа из идеального мира, и даже не столько два существа, сколько два голоса, – вечный голос мужчины, который полюбил, вечный голос женщины, которая уступает ему, – и голоса эти были подобны вздохам, в которых выливалась вся поэзия человеческого чувства.
Когда Фауст запел:
О, позволь, ангел мой,На тебя наглядеться —
В звуках, излетавших из его уст, было столько обожания, столько восхищения и такая мольба, что жажда любви на мгновенье охватила все сердца.
Оливье вспомнил, как он сам тихонько напевал эту фразу в парке Ронсьера, под окнами дома. До сих пор эти слова казались ему пошловатыми, а теперь вот они рвались из его груди, как последний крик страсти, как последняя мольба, последняя надежда и последняя милость, которой он мог еще ждать в этой жизни.
А потом он уже ничего больше не слушал, ничего больше не слышал. Он увидел, что Аннета поднесла платок к глазам, и сердце его заколотилось в порыве острой до боли ревности.
Она плакала! Значит, ее сердце, ее женское сердце, еще ничего не знавшее, пробуждалось, оживало, волновалось. Здесь, так близко от него, совсем о нем не думая, она узнала, с какою силой любовь может потрясти человеческую душу, и это прозрение, это откровение она получила в дар от какого-то жалкого, распевающего паяца.
Ах, он уже не сердился на маркиза де Фарандаля, на эту дубину, которая ничего не видит, не знает, не понимает! Но как ненавидел он человека в облегающем трико, человека, озарившего новым светом юную девичью душу!
Ему хотелось броситься к ней, как бросаются к тому, кого вот-вот раздавит понесшая лошадь, схватить ее за руку, увести, утащить, сказать ей: «Уйдем отсюда! Умоляю вас, уйдем отсюда!» Как она слушала, как она трепетала! А он! Как страдал он! Он уже и прежде страдал, но страдал не так жестоко. Он вспомнил об этом, потому что боль от ревности возобновляется так же, как боль от вновь открывшейся раны. Сначала это было в Ронсьере – именно там, по дороге с кладбища, он в первый раз почувствовал, что она ускользает от него, что у него нет никакой власти над ней, над этой девочкой, своевольной, как молодое животное. Но там, когда она убегала от него, чтобы рвать цветы, он злился на нее, он прежде всего испытывал грубое желание остановить ее порыв, удержать подле себя ее тело; теперь же от него уходила ее душа, ее неуловимая душа. Ах, он снова ощущал это грызущее раздражение, которое теперь испытывал так часто при всевозможных малейших ударах, о которых стыдно говорить и которые оставляют неизгладимые рубцы на влюбленных сердцах! Он вспомнил все тягостные чувства, возникавшие у него от легких уколов ревности, сыпавшихся на него мелким градом изо дня в день. Каждый раз, как она обращала на что-то внимание, чем-то восхищалась, что-то принимала близко к сердцу, чего-то желала, он ревновал, ревновал незаметно и беспрестанно ко всему, что поглощало время, внимание, привлекало взгляды, вызывало веселость, удивление, симпатии Аннеты, потому что все это понемногу отнимало ее у него. Он ревновал ее ко всему, что она делала без его участия, ко всему, чего он не знал, к ее выездам из дому, к ее чтению, ко всему, что ей, по-видимому, нравилось; он ревновал ее к раненому офицеру, героически сражавшемуся в Африке, офицеру, с которым Париж носился целую неделю, к автору нашумевшего романа, к неизвестному молодому поэту, которого она и в глаза не видала, но стихи которого декламировал Мюзадье, наконец ко всем мужчинам, которых расхваливали при ней, пусть даже в самых банальных выражениях, ибо когда мы любим женщину, мы не можем спокойно видеть, что она проявляет к кому-то интерес, хотя бы самый поверхностный. В нашем сердце живет тогда властная потребность, чтобы для нее не существовало никого в мире, кроме нас Мы хотим, чтобы она не видела, не знала, не ценила никого Другого. Стоит нам заметить, что она отвернулась, чтобы посмотреть на кого-то или же узнав кого-то из знакомых, мы стремимся перехватить ее взгляд, и, если нам не удается отвлечь его и всецело им завладеть, мы испытываем все муки ада.