Читаем без скачивания Рецензии на произведения Марины Цветаевой - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
П. Скосырев
Рец.: Марина Цветаева
Царь-Девица. М.: Госиздат, 1922{61}
Книга интересная, интересная в том смысле, что читающий ее, кто бы он ни был, мужчина ли, женщина, дитя или старик, революционер или сменовеховец, не понимает двух вещей: 1-ое, зачем она написана, 2-ое — если уж написана (поэт «свободен, как стихия»,[237] пишет, или вернее, может писать, и то и се), зачем она издана, да не просто издана, а Госиздатом, да не просто Госиздатом, а с картинками, на прекрасной бумаге и т. д.[238]
В самом деле, кому эта нужна чудо Царь-Девица и слабенький царевич и все прочее, написанное таким растрепанным не конченным стихом.
На последней странице М.Цветаева любезно сообщает, что сказка сия написана в течение нескольких месяцев.
Нам думается, что простодушный читатель, прочтя это сообщение, изумится, взвесит на руке «Царь-Девицу», а потом «Евгения Онегина» и, убедившись, что последний по размеру меньше, всплеснет руками:
— Куда, мол, Пушкину до Цветаевой. Чуть не десять лет писал своего Онегина, а она в 3 месяца…
В общем от талантливого автора мы ждем более ценных книг. И еще.
Покуда есть «Конек-горбунок», зачем «Царь-Девица»?
А. Бахрах
Рец.: Марина Цветаева
Психея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923{62}
Новый сборник стихов Марины Цветаевой составился из нескольких циклов, написанных в бурный период 1916–1921 гг. Подзаголовок книги уже отчасти указывает на ту основную тенденцию, на которую опиралась поэтесса при его составлении. Правда, только отчасти, ибо почти все яркое творчество Цветаевой — от ее первых полудетских стихов к зениту «Ремесла» — своеобразный, пышный цветок подлинного романтизма, распустившийся на неблагоприятной почве изживаемой действительности. То подлинно «новое», что приоткрылось в колыхании сменившихся эпох, что с болью нарождалось в процессе прошедших мучительных лет, естественно, не осталось чуждо цветаевской музе. Оно захватило ее и навеки ранило какой-то безмерной жаждой приобщения к раскрывшемуся бытию. И при ее, казалось бы, ретроградных романтических устремлениях слилось в особый, единственно-цельный монолит. Это лишь одна Цветаева, которая смогла сочетать подслушанный в своем «Красном Коне» тембр революции с посвященными Батюшкову стихами, в коих инкрустированный стих самого поэта отнюдь не звучит диссонансом. Холодок, исходящий из дыхания ворвавшегося Эола, мгновенно тает в том море безудержной страстности, которую так стремительно расточает поэтесса на страницах своей «Психеи».
Путь, завершенный Цветаевой, — беспрерывное вулканическое клокотание с резкими, неожиданными, несоразмерными извержениями. Ее перо не знает спокойного, лабораторного труда, не знает уверенной планомерности — в ней есть что-то от Сивиллы, все — взрывами, взлетами, вспышками, вещаниями, неожиданными, порой рискованными, подчас странными. И не о себе ли говорит она, обращаясь к Ахматовой:
Так много вздоха было в ней,Так мало — тела.По-человечески милаЕе дремота.От ангела и от орлаВ ней было что-то.И спит, а хор ее манитВ сады Эдема.Как будто песнями не сытУснувший демон![239]
(стр. 33).
Цветаева динамична от природы, и мир и бытие в ее стихах лишь неустанное perpetuum mobile (воистину, «покой ей только снится»[240]), не останавливающийся ни перед какими преградами (даже перед обильно расставленными шлюзами и заторами всепобеждающей любви), бурливый и стремительный поток — вечно единый и цельный, где лишь беспрерывно сменяется береговой пейзаж: сегодня мятежная и суетливая Вандея, завтра Москва — типическая, подлинная, «руссейшая», почти лубочная; сорок-сороков и Царь-пушка; сегодня:
Дитя разгула и разлуки,Ко всем протягиваю руки… —
(стр. 66)
а завтра в стендалевской обстановке угрюмо-клонящихся пинн, в дилижансе, за бокалом шипучего Асти слагаются стансы единственному Освальду. И не разгадать, куда же влился образ самой талантливой поэтессы, с кем она, с Донной Анной или с без вина пьяной Мариулой, скрывшейся в удали пестрого и шумливого цыганского табора.
Неуравновешенная, она к Блоку обращает молитвы, а Ахматовой дарит торжественные гимны. Ее манят к себе ущелья и провалы:
Бархатных ковров полезней —Гвозди — молодым ступням.А еще в ночи беззвезднойПод ногой — полезны — бездны![241] —
(стр. 14)
и пугает гладкая дорога, сквозь бездны, быть может, наиболее краток путь:
В страну Мечты и Одиночества, —Где мы — Величества, Высочества…[242] —
(стр. 12)
в ту страну, куда так ретиво устремляется поэтесса.
Звучащие в книге молитвы, как «мир — не оправдан», «мир без вести пропал…» и т. д., думается, не больше, как дань мгновенному обольщению величественной пышностью слова.[243] Цветаева слишком сильно вкусила сладость мира — в этом достаточно яркой порукой ее белоснежная «Психея» — а не достаточно ли уже это само по себе для полного его «приятия» и оправдания.
К сборнику приложены стихи семилетней дочери поэтессы.[244]
Г. Струве
Рец.: Марина Цветаева. Ремесло: Книга стихов
Берлин: Геликон, 1923;
Психея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923{63}
Из русских поэтесс бесспорно самой признанной является Анна Ахматова. Марине Цветаевой еще далеко до ахматовской славы. Но несомненно, что при всех недостатках поэзия Цветаевой интереснее, шире, богаче возможностями, чем узкая по диапазону лирика Ахматовой. Ахматова — законченный поэт, создавший вещи, которые останутся навсегда. Но источник ее творчества уже застывает или оскудевает. Мы не чувствуем в ней потенциальной силы. После «Четок» было углубление старого русла, но не было движения вширь. Цветаева, напротив, вся — будущая потенция. У этих двух поэтесс общего только то, что они обе женщины и что их женская суть находит выход в поэзии. Тяготение Цветаевой к Ахматовой, выразившееся в посвящении целого цикла стихов, не поэтическое, а душевное, человеческое. Они во всем противоположны. Тогда как у Ахматовой везде — строгость, четкость, мера, подчинение словесной стихии логическим велениям, тяготение к классическим размерам, у Цветаевой из каждой строчки бьет и пышет романтическая черезкрайность и черезмерность, слова и фразы насилуются, гнутся, ломаются в угоду чисто ритмическим заданиям, а ритмы пляшут и скачут как бешеные. Не стихи, а одно сплошное захлебывание, один огромный одновременный (каждое мгновение дорого! не промедлить, не упустить!) вздох и выдох:
Пью — не напьюсь. Вздох — и огромный выдох,. . . . . . . . . . . .Так по ночам, тревожа сон Давидов,Захлебывался царь Саул.[245]
В стихах Ахматовой и Цветаевой ясно выразились две линии современной русской поэзии: петербургская и московская. Петербургская — это, кроме Ахматовой: Мандельштам, Кузмин, Ходасевич, Рождественский и др. молодые. Московская — это, кроме Цветаевой: А.Белый, Есенин, Пастернак, имажинисты и футуристы, поскольку они поэты, Эренбург. В цветаевской галерее место и Пушкина. Московская — от нутра, от народной песни, от Стеньки Разина. Не может быть, чтобы Цветаева не любила и не ценила Пушкина, но она наверное больше любит романтических «Цыган» (одно имя Мариула чего стоит!), чем «Медного всадника» или «Евгения Онегина».[246] А когда Цветаева обретает строгость, это строгость не набережных и проспектов императорского Петербурга, а пышная строгость византийской иконописи.
У каждого поэта есть своя поэтическая родословная, более или менее явная. У Цветаевой ее нет. Иногда за ее строчками, то в бешеной скачке обгоняющими одна другую, то в каком-то неповоротливом движении одна за другую цепляющимися, но почти никогда не текущими плавно — почудятся лики и лица Державина, Тютчева, Блока, Эренбурга. Покажутся и скроются. Не портреты, а призраки. Не настоящие: в галерее предков их не повесишь. Прочтите «Сугробы», «Ханский полон», «Переулочки» — при чем тут Державин, Тютчев, даже Блок и Эренбург? В цветаевской галерее[247] место только одному лику, но этот один на стене не закрепишь: все норовит уйти. Это — лик России.
Родины моей широкоскулой,Матерный, бурлацкий перегар,Или же — вдоль насыпи сутулой,Шепоты и топоты татар.[248]
Единственное сильное влияние, ощутимое в поэзии Цветаевой, — это влияние русской народной песни. Не оттуда ли этот безудерж ритмов? Цветаева безродна, но глубоко почвенна, органична. Свое безродство она как будто сознает сама, когда говорит: