Читаем без скачивания Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и душу в холодную, скучную темноту.
«А — что бы я сказал на месте царя?» — спросил себя Самгин и пошел быстрее. Он не искал ответа на свой вопрос, почувствовав себя смущенным догадкой о возможности своего сродства с царем.
«Смешно. Совершенно нелепо», — думал он, отталкивая эту догадку.
Через час он сидел в маленькой комнатке у постели, на которой полулежал обложенный подушками бритоголовый человек с черной бородой, подстриженной на щеках и раздвоенной на подбородке белым клином седых волос.
— Антон Муромский, — назвал он себя, точно был архиереем.
Лицо у него смуглое, четкой, мелкой лепки, а лоб слишком высок, тяжел и давит это почти красивое, но очень носатое лицо. Большие, янтарного цвета глаза лихорадочно горят, в глубоких глазницах густые тени. Нервными пальцами скатывая аптечный рецепт в трубочку, он говорит мягким голосом и немножко картавя:
— Его называют царем Федором Ивановичем, — нет! Он — царь карликовых людей, царь моральных карликов.
В соседней комнате гремела посуда, дребезжали ножи, вилки и веселый голос громко уговаривал:
— Да — бросьте, барыня, я сама все сделаю! Муромский поморщился и крикнул:
— Лида!
Она тотчас пришла. В сером платье без талии, очень высокая и тонкая, в пышной шапке коротко остриженных волос, она была значительно моложе того, как показалась на улице. Но капризное лицо ее все-таки сильно изменилось, на нем застыла какая-то благочестивая мина, и это делало Лидию похожей на английскую гувернантку, девицу, которая уже потеряла надежду выйти замуж. Она села на кровать в ногах мужа, взяла рецепт из его рук, сказав:
— Опять изорвешь.
Муромский, взяв со стола нож для книг, продолжал, играя ножом:
— Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце; царь был еще наследником. И тогда уже я заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже — пугают его.
«Очевидно, считает себя талантливым и обижен невниманием царя», — подумал Самгин; этот человек после слов о карликовых людях не понравился ему.
Вмешалась Лидия.
— Помнишь — Туробоев сказал, что царь — человек, которому вся жизнь не по душе, и он себя насилует, подчиняясь ей?
Она проговорила это, глядя на Самгина задумчиво и как бы очень издалека.
— Я не верю, что он слабоволен и позволяет кому-то руководить им. Не верю, что религиозен. Он — нигилист. Мы должны были дожить до нигилиста на троне. И вот дожили…
— Пожалуйте кушать, — возгласила толстенькая горничная, заглянув из двери.
Когда Муромский встал, он оказался человеком среднего роста, на нем была черная курточка, похожая на блузу; ноги его, в меховых туфлях, напоминали о лапах зверя. Двигался он слишком порывисто для военного человека. За обедом оказалось, что он не пьет вина и не ест мяса.
— Из соображений гигиены, — объяснила Лидия как-то ненужно и при этом вызывающе вскинула голову.
Небрежно расковыривая вилкой копченого сига, Муромский говорил:
— Да, царь — типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят «последний царь», я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она — отжила. Стране нужен другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!
Бросив вилку на стол и обеими руками потерев серебристую щетину на черепе, Муромский вдруг спросил:
— Что вы думаете о войне?
— Безумие, — сказал Самгин, пожимая плечами.
— Да?
— Конечно.
Сунув руки в карманы, Муромский откинулся на спинку кресла и объявил:
— Я иду на войну добровольцем.
— А я — сестрой, — сказала Лидия, немножко задорно. — Мы решили это еще вчера, — прибавила она. Чувствуя себя очень неловко, Самгин спросил:
— Вы — кавалерист?
— Поручик гвардейской артиллерии, я — в отставке, — поспешно сказал Муромский, нестерпимо блестящими глазами окинув гостя. — Но, в конце концов, воюет народ, мужик. Надо идти с ним. В безумие? Да, и в безумие.
— Тогда — почему же не в революцию? — докторально спросил Самгин.
— И в революцию, когда народ захочет ее сам, — выговорил Муромский, сильно подчеркнул последнее слово и, опустив глаза, начал размазывать ложкой по тарелке рисовую кашу.
Самгин чувствовал себя небывало скучно и бессильно пред этим человеком, пред Лидией, которая слушает мужа, точно гимназистка, наивно влюбленная в своего учителя словесности.
— Люди могут быть укрощены только религией, — говорил Муромский, стуча одним указательным пальцем о другой, пальцы были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки. — Под укрощением я понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На войне человек перестает быть эгоистом…
Самгин был доволен, когда он, бросив салфетку на стол, объявил, что должен лечь.
— У меня — колит, — сказал он, точно о достоинстве своем, и ушел.
Веселая горничная подала кофе. Лидия, взяв кофейник, тотчас шумно поставила его и начала дуть на пальцы. Не пожалев ее, Самгин молчал, ожидая, что она скажет. Она спросила: давно ли он видел отца, здоров ли он? Клим сказал, что видит Варавку часто и что он летом будет жить в Старой Руссе, лечиться от ожирения.
— Самое длинное письмо от него за прошлый год — четырнадцать строчек. И всё каламбуры, — сказала Лидия, вздохнув, и непоследовательно прибавила: — Да, вот какие мы стали! Антон находит, что наше поколение удивительно быстро стареет.
— Ты много путешествовала?
— Да.
— Все искала праведников?
— Как видишь — нашла, — тихонько ответила она. Кофе оказался варварски горячим и жидким. С Лидией было неловко, неопределенно. И жалко ее немножко, и хочется говорить ей какие-то недобрые слова. Не верилось, что это она писала ему обидные письма.
«Она — несчастный человек, но из гордости не сознается в этом», — подумал он.
— Ты что же: веришь, что революция сделает людей лучше? — спросила она, прислушиваясь к возне мужа в спальне.
— А — ты? Не веришь?
— Нет, — ответила она, вызывающе вскинув голову, глядя на него широко открытыми глазами. — И не будет революции, война подавит ее, Антон прав.
— «Блажен, кто верует», — равнодушно сказал Самгин и спросил о Туробоеве.
— Он — двоюродный брат мужа, — прежде всего сообщила Лидия, а затем, в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил в каком-то комитете, который называл «Комитетом Тришкина кафтана», затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что в полицию не пойдет. Теперь пишет непонятные статьи в «Петербургских ведомостях» и утверждает, что муза редактора — настоящий нильский крокодил, он живет в цинковом корыте в квартире князя Ухтомского и князь пишет передовые статьи по его наущению.
— Все эти глупости Игорь так серьезно говорит, что кажется сумасшедшим, — добавила она, поглаживая пальцем висок.
Поговорили еще несколько минут, и Самгин встал. Она, не удерживая его, заглянула в дверь спальни.
— Спит, слава богу! У него — бессонница по ночам. Ну, прощай…
«Какая ненужная встреча», — думал Самгин, погружаясь в холодный туман очень провинциальной улицы, застроенной казарменными домами, среди которых деревянные торчали, как настоящие, но гнилые зубы в ряду искусственных.
«Царь карликовых людей, — повторил Самгин с едкой досадой. — Прячутся в бога… Смещение интеллигенции…»
Пред ним снова встал сизый, точно голубь, человечек на фоне льдистых стекол двери балкона. Он почувствовал что-то неприятно аллегорическое в этой фигурке, прилепившейся, как бездушная, немая деталь огромного здания, высоко над массой коленопреклоненных, восторженно ревущих людей. О ней хотелось забыть, так же как о Лидии и о ее муже.
Но через несколько месяцев он снова увидел царя. Ярким летним днем Самгин ехал в Старую Руссу; скрипучий, гремящий поезд не торопясь катился по полям Новгородской губернии; вдоль железнодорожной линии стояли в полусотне шагов друг от друга новенькие солдатики; в жарких лучах солнца блестели, изгибались штыки, блестели оловянные глаза на лицах, однообразных, как пятикопеечные монеты. Празднично наряженные мужики и бабы убирали сено; близко к линии бабы казались ожившими крестьянками с картин Венецианова, а вдали — точно огромные цветы лютика и мака. В купе вагона, кроме Самгина, сидели еще двое: гладенький старичок в поддевке, с большой серебряной медалью на шее, с розовым личиком, спрятанным в седой бороде, а рядом с ним угрюмый усатый человек с большим животом, лежавшим на коленях у него. Сидел он широко расставив ноги, сильно потея, шевелил усами, точно рак, и каждую минуту крякал. Когда поезд подошел к одной из маленьких станций, в купе вошли двое штатских и жандармский вахмистр, он посмотрел на пассажиров желтыми глазами и сиплым голосом больного приказал: