Читаем без скачивания Адамов мост - Сергей Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот оно, куда мы шли, оказывается. Поднимаем голову и не можем его охватить взглядом, это дерево. Будто глаза гудят, ветвясь, текут в небо. Не запрокинуть голову так, чтоб увидеть его целиком, удержать взглядом. Будто ты мураш, прилипший к его коре, там, далеко внизу, у земли, в ее маленьком круглом мире. А там, в ветвях, не листва – звезды, их шелест, средь бела дня, желтеющего, как бумага. И ящички деревянные покачиваются на веревках, подвязанные к нижним веткам.
Кому кормушки? Богам нижним, дольним. Цветы в них, сласти.
Покачиваются. Ни души. Лестница вверх на холм. Луч, последний, скользнул к нам, не дотянулся, смерклось. Ворота. Входим.
Храм горел. Горело все его тело, кроме головы. Чешуйчатой головы и смоляной шеи. Это было похоже на город в ночи с большой высоты, горящий город, свернутый в виде храма. Нет, потом ты сказала, потом
– когда? – через века, долго падая с той высоты, пока не совпала с ним – взглядом, телом, пока сама не зажглась огнями. Они шли по периметру, опоясывая его с равными интервалами: язычок тьмы, язычок пламени; тысячеязыкий, трепещущий огнем от бурой земли до смоляной шеи. Нет, говоришь, тысячеглазый, видишь, с этими закатившимися зрачками, подрагивающими, будто спит и сны видит. Стоим, глядя, шагу ступить не можем. А он дышит, колеблется всеми веками своими, которых, кажется, больше, чем возраст земли, на которой стоит. Всеми своими снами, всей тьмой языков. Ни для кого. Ни души кругом. Спит.
После нас, после мира. Спит, водит этими маленькими воспаленными зрачками в щелочках дыма, что он видит?
Сруб. Времен неведомых, нечеловечьих. В дохе сидит, вжав голову в плечи. В доху запахнут, горящую, тлеющую угольками. Обходим его. Это лампадки затеплены в пазах меж бревен. Через каждую пядь – жестяной желобок, фитиль, масло. Кто? Когда? Чтобы все их зажечь – жизнь мала. Дерево, стол, за поворотом. Сидит в отсветах за столом, перед ним книга, амбарная. – Год? – спрашивает, поднимая голову. Древесное лицо, блики. Пишет. – Звезды? – Пожимаем плечами. Листает книгу к последним страницам. Чертит, пишет. – Можно войти? – показываем на вход в храм. – Да-да, – говорит. – Через двадцать минут возвращайтесь. Сюда.
Горящий полог. Пещерный мрак. Камни, своды, кренящиеся колонны, разбредаются по углам. Впереди алтарь, дверь в скале: тяжелое слепящее золото, стиснутое камнями. Справа – ниша: очаг, котлы, чаны. Дрова горкой. Слева – такая же, симметричная: барабаны, бубны, дудки, вперемеж. И рядом – деревянные фигуры, крашеные, как с детских каруселей, друг на друге, вповалку: солдат с оторванным ружьем; пол-лошади, ржущей; кобра в стойке с расщепленной головой;
Шива без головы, многорукий, на спине лежит, как жук, тело розовое, облущенное, псориазное. Никого в храме. Угли в костре тлеют. Стены пещерные. Будто обшит бревнами, одет в них, для формы. Лазы вверху, ступени к ним каменные, сглаженные, масляные. Прокопченные своды.
Скамья. Сели. Тишь. Как в замедленной съемке ведро в колодец, бесшумно летим, разматываясь. Это не храм. А что? Кто, поправляешь шепотом. Вышли.
Пишет, переворачивает страницу. Протягивает два листка, свернутые и завязанные тесемкой, – тебе и мне. И два жестяных блюдца: цветы, сласти, свечка. – Через двадцать минут, – говорит, показывая в сторону храма. Зашли за угол, сели под горящей стеной, развернули, читаем: “The date of birth details are stated by Lord Shiva according to the Tamil Calendar, Tamil Year Vilambi, Tamil Month
Margazhhi, Tamil Date 25 (09-01-1959), Day Friday, Star Uthiradam,
Rasi Sagittarius, Lagna Leo…”2.
Вошли. Никого. У алтаря – чаша с огнем, ее не было. И три подстилки дерюжные вокруг нее. Сели. Ждем. Ни шороха. – Здесь что, – зажег спичку, затепливаю наши пуджи в блюдцах, – самообслуживание? – Нет,
– шепчешь, – вот он сидит, с нами, – складываешь ладони, киваешь этой третьей дерюге напротив нас: – Намаскар! – Теперь, – говорю, – нужно сжечь натальные карты. В чаше. И увидеть в огне: тебя, в алмазном дожде, праведницу, семидесяти восьми лет, святую, в родном доме, здесь, чуть северней, и олени с влажно-карими глазами входят к тебе, трутся о притолоку, и деревья-паломники теснятся к дому, и люди глядят в окна… – И тебя, – подхватываешь шепотом, – восьмидесяти девяти, исцеляющим народы возложением рук. Ом, – склоняешься. – Ом, – отвечаю. Глядим в чашу. И оба вздрагиваем, отшатываясь. Барабан. И горны, дудки. Вдруг. Там – за стенами. Будто идут по кругу. Громче, тише. Будто обходят его, музыкой обметывают этот храм горящий. Или – что? Законопатили вход, жгут нас? Пуджа? С музыкой. Жертва принесена. Слово и жертва, помнишь? Так был Индра рожден – сочетанием Слова и Жертвы. Самое время, в огне. Обнял.
Отводишь лицо. Тебе не до шуток. Вышли.
Идут. Трое их, полуголые, в отсветах, а четвертый с большим барабаном, чуть отстает. Быстро идут, торопливо. И ноги так высоко поднимают, сгибая в коленях почти к животу. И поют. Круг за кругом обметывают. У второго под мышкой – корова, крашеная, деревянная, без ноги. А в руке рожок, у губ. За ним третий, с каким-то курдюком с сосцами, дует в них поочередно. Или это Шива? В него дует? А первого не видно, свернул за угол. Вот он – спиной вперед идет с двумя факелами, машет ими, выписывает колеса, след от них остается висеть во тьме. Второй сквозь эти кольца идет с рожком. А того звездочета уже нет под деревом. Может, он среди них? Нет, не похоже. Втекли в храм, дверь закрыли. Стихло. Вышли: два садху – один в белом, другой в пурпурном, и два в штатском – пиджак, брюки. Прошли, будто сквозь нас, и растворились.
Одни. Луна над храмом, на убыль. Сходим по лестнице. Стон. Ближе, там, во тьме. Слон? Слон, стоит в саду, ветви перебирает у ног хоботом, бивни поблескивают в лунном свете. Сад заглохший, прямо за лестницей, у подножья. Ни плетня, ни ограды. Стоит, обдирает листву.
Ногой прижмет ветку к земле и узелком хобота скользит по ветке до края, потом несет этот букетик листвы в рот. Ест, раскачиваясь и постанывая, будто тихо так на трубе играет. Подходим ближе.
Маленькая молельня, под открытым, у края сада. Часовня, родник и коровка железная, в венке цветочном на шее, в сад смотрит. Туда, где слон раскачивается во тьме, смотрит на эти лампадки капельные вокруг коровы. Развернул сверток с пуджами, размахнулся, кинул ему одну во тьму. Долетела ли? Водит хоботом по земле, принюхивается, шуршит ветками, нашел, ест. Вторую кинул. Потом ты. Стоим в этом круге капельном, огневом и кидаем – туда, в лунный валун во тьме, глядящий на нас оттуда, из рая – смеркшегося, заглохшего, все еще теплого.
Вспомнила, вынула из кокоса те, от девочки, от поющих колонн, за тридевять. Летят навесом. А он стоит, опустив хобот к земле, слушает, где упадет. Ищет, взял, постанывает, раскачиваясь, на трубе играет. Будто слова выстанывает, теплые еще, дочеловечьи, как соль сосет их, эти руины звука, высолы алфавитов. Ты подпеваешь ему тихонько, покачиваясь во тьме. Скомкиваю эти листки наши, размахиваюсь, нет, недобросил. Прислушивается, водит хоботом по земле, взял. Ест? Не слышишь, покачиваешься, плывешь, свет лоскутный, ветви скользят по палубе, облапывая, путаясь между нами.
В платьице ты в нем, как в платьице ситцевом, тонком, на голое, в этом свете скользящем, щекотном, лоскутном. Счастлива, так светло и бесстыдно, до мурашей в кончиках пальцев, в ладонях, прикрывших лицо.
Анамалаи
Едем. Остается еще километров сорок. По карте. Значит, от двадцати до ста. Автобус в семь утра, один в сутки. Выехали в десять. Дорога скоро сузилась до односторонней и ушла в холмы. Позади нас сидит мощный садху в ярко-огненной шали, грудь открыта, как вспененный залив, в котором тонут четки, лодки, огни. И в такой же дремучей пене красная глина лица. Огромный, теплый, как заходящее солнце, кулак, сжимающий поручень. Гора впереди. Как чалма, дорога. Зеленая, туго закрученная. Издали. А теперь: обрывы, оползни, растрощенные деревья, непролазные повороты, ветки хлещут, лезут в окна, черные обезьяны летят по лианам, крича вдогон, ревуны. Автобус ворочается с боку на бок. Сидим, болтаясь из стороны в сторону, вцепившись в поручень. Таких джунглей еще не видели. Там, на севере, в Гималаях,
– парк в сравненье с этим. Зловещий сумрак. А небо слепяще-синее.
Бамбук, метров тридцать ввысь. И растет вязанкой в сотню стволов, перетянутых в поясе. Как чудовищные фигуры, руконогие. Без тела.
Скрипят, стонут. Только ноги шевелятся от пояса до земли, не касаясь ее, семенят – и живые, и мертвые. А от пояса – руки, слепые, по небу водят, друг о друга трутся, детские, женские вперемеж с мужскими.
Черен лес. Свет в листве висит ниткой золота, рваною паутиной, сыпется, как песок. Прибыли. Вдали – холмы, горы, внизу, в дымке.
Две-три постройки казарменных. Егеря, человек десять, светлые брюки, болотный китель, ружье за плечом. Та же форма, что у военных и полицейских. То есть не егеря, пограничники леса. Бабка в земле сидит, как грибок. Торгует лесными орехами, красными, величиной с лимонное зернышко. Эти десятеро – весь приход. Ходят с кулечками, лущат. Лавка, пустые полки. Печенье, мыло, пан, биди. Жилье за ширмой. Не селят. Нужно было брать разрешенье, в городе, за тридевять. Тянется волокита. Полковник. Деньги, переговоры, наведываемся, солнце садится. Рев слона, дикого, из чащи в низине.