Читаем без скачивания Мягкая ткань. Книга 1. Батист - Борис Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О конкретных сроках его работы речи тоже никакой не было, какие-то лишь тонкие намеки, что вот, мол, начнет свою деятельность Учредительное собрание, затем оно изберет некие исполнительные органы, и эти органы впоследствии, возможно, заинтересуются этим вопросом, но это дело долгое, непростое, вы работайте, а мы в свое время попросим вас поделиться тем, что удалось узнать, а вообще, доктор, какие у вас неотложные нужды, срочные просьбы?
Сам же предмет был действительно очень интересен.
Доктору Весленскому предложили составить полный анамнез царской семьи, чтобы получить точное представление о наследственных болезнях, генетических деформациях, словом, о вырождении фамилии Романовых.
Насчет последнего, впрочем, еще надлежало договориться.
– Политикой я заниматься не буду, – заявил он с самого начала гонцу, суровому юноше с густой черной бородой, явившемуся к нему прямо в киевскую больницу.
– А вас и не просят! – презрительно ответил он. – Просто дайте ответ: да или нет.
– Но вы же говорите о вырождении, – сказал Весленский несколько недоумевая. – Это не совсем научный термин.
– О терминах мы договоримся. Пока нужен только ваш ответ.
Весленский подумал и через неделю отправил телеграмму: «Я согласен».
Приехав в первый раз в Село на автомобиле с молчаливым шофером и застенчивым армейцем на заднем сиденье, который был вооружен натурально винтовкой с примкнутым штыком, как будто собирался идти в рукопашный бой, но который иногда все-таки проявлял некие человеческие черты в довольно забавной форме, например, мог сказать задумчиво: «А ведь я здесь в пятнадцатом году маршевой ротой проходил», или: «Доктор, вы небось проголодались, спросить насчет обеда?», или же даже так: «А ведь в другое время нас с вами дальше этой беседки и не пустили бы»; звали армейца, кажется, Игнатий, потом они, то есть солдаты охраны, стали меняться и задушевные разговоры совсем прекратились. Так вот, приехав сюда впервые, в этот парк, полный опадающей листвы, тусклых бликов, слоеного мокрого воздуха, птичьих криков, доктор сразу ощутил страшную обреченность и удивительное величие этого мира, который был проклят всеми, который был никому не нужен, которого все боялись и который все так ненавидели – словом, живой мертвец, вот кем была эта еще недавно полная крови и сил империя.
Шагая по дорожкам сада в сопровождении дежурного офицера с красным бантом, доктор размышлял, вспомнят ли его здесь по тому происшествию в палатке, на фронте, и как это скажется на его поручении (и не в связи ли с этим происшествием выбор пал именно на него?), но потом понял, что мысли его глупы и тщеславны, и тем не менее, уже заглушив в себе эти глупые мысли, он все продолжал и продолжал волноваться, не мог унять внутренней дрожи, и ему казалось, что это потому, что он никак не мог вспомнить, кого именно из царских особ, какую из его женщин он прогнал тогда из палатки своим истошным криком «не мешайте работать!». Сам он этой молвой не интересовался, слухи не доходили, и в памяти осталась лишь слабая, искаженная картинка – тонкий нос под сестринским платком, повязанным на лоб, с красным крестом посередине, живой взгляд, семенящий рядом генерал… Однако причина его волнения была в другом, вовсе не в этой полузабытой сцене, а именно в атмосфере смертельной тоски и опасности, которой был окружен этот величественный дом, в атмосфере печали, которая становилась все сильнее с каждым шагом и наконец сконцентрировалась в нем окончательно, когда Он торопливо вошел в высокие двери и пожал доктору руку.
Среднего роста, скромный человек, смущенно улыбнулся, обменялся дежурными словами: дорога, погода, с кем имею честь, а когда Весленский начал объяснять цель визита, замахал рукой торопливо: мол, знаю, знаю – и, перебив, задал свой главный вопрос:
– Вы не знаете, доктор, с чем это связано?
Весленский запнулся. Ему не хотелось врать, юлить, уходить от ответа.
– Могу только строить предположения, – осторожно ответил он.
– Ну хотя бы предположения.
Это было трудно выговорить…
– Есть юридические процедуры, которые порой нуждаются в неких документах, в том числе медицинских, – наконец сформулировал Весленский.
Тот надолго замолчал. Потом сказал тихо:
– Ужасно, ужасно ничего не знать. Неизвестность хуже всего. Вы не находите?
– Нет, не нахожу, – ответил Весленский.
– Отчего же? – Он вдруг улыбнулся.
– Не знаю, – пожал плечами доктор. – Иногда самое ужасное – это знать все наперед. Неизвестность все-таки таит надежду.
– Интересно. Очень интересно… – Голос Его как-то жалко дрогнул.
Весленский попытался улыбнуться в ответ.
После этой беседы Весленский провел еще несколько минут в разговоре с лечащим врачом, который предоставил ему свои записи и тут же указал на возможность воспользоваться официальным архивом Придворной медицинской части Министерства императорского двора, которая, конечно же, давно, еще в марте, официально прекратила свою работу, но люди там оставались, и они вполне могли облегчить доктору его задачу.
О самой задаче личный врач императора не сказал ничего, ни словом не обмолвился, только взглянул мимо и пусто, когда Весленский предложил ему какую-то помощь, если в том есть нужда.
Это глухое молчание вывело доктора из себя.
– Послушайте, – повысил он голос. – Я вам серьезно предлагаю. Это не фигура речи. Люди находятся в изоляции, в тяжелом моральном и психическом состоянии. Я знаю, что вы только что пережили серьезную инфекцию (речь шла о кори), не хватает медикаментов, консультаций специалистов… Подумайте, чем я могу помочь. Наведите обо мне справки, в конце концов.
Его личный врач поднял глаза на Весленского.
– Доктор, у меня нет вопросов по поводу вашей квалификации, – сказал он. – Спасибо вам за участие. Но помочь вы ничем не можете. Помочь нам может только Господь Бог. Вы уж меня извините.
Снова проходя, теперь уже в другую сторону, сквозь светлые залы, длинные коридоры, высокие двери, аллеи, кованые ворота, доктор отмечал про себя, что людей в Селе по-прежнему немало, никакого запустения тут не наблюдается: адъютанты, фрейлины, словом, придворные уже несуществующего двора, которые озабоченно и немного более торопливо, чем должны были бы, скользили по этим пространствам, по этому парку безумной красоты, по солнечным пятнам на золотых дорожках; и вот, наблюдая все это, доктор испытывал очень двойственное, очень сложное чувство, в котором ему еще надлежало разобраться, но уже сейчас он мог отметить его противоречивость – потому что, с одной стороны, он не испытывал никакого сожаления, что все это, наконец, кончилось, завершилось, оборвалось и полетело в пустоту, напротив, при виде этого омертвения огромного тела империи он испытывал что-то вроде восторга, какой-то радостной дрожи, а с другой стороны – он со всей очевидностью и непреложностью факта обнаружил, что человек этот ни в чем не виноват.
И уж тем более не виноваты его жена, дети, врач, слуги и прочие те, которые находились здесь же под домашним арестом и ожидали своей участи.
Между тем, ощущение Его полной невиновности разительно контрастировало с тем общим настроением, которое царило тогда в Петрограде. Ненависть к Нему, ко всей его семье, личная, яркая ненависть, была тотальной, всепоглощающей, ею были заражены все классы и все сословия (простые люди – как раз в меньшей степени, но и они тоже), она буквально сочилась из всех углов и изо всех щелей этого города. Доктор имел возможность в этом убедиться еще в прошлом, шестнадцатом году, ибо в Петрограде – город теперь приходилось называть именно так, хотя язык каждый раз сопротивлялся этому ужасу – у него служило много однокурсников, причем практика некоторых из них построилась весьма успешно, и все они звали доктора в свои «круги», что давало, в общем, неплохое представление о настроениях общества.
В музыкальном театре (петроградцы звали его «музыкальной драмой»), куда доктор был зван на премьеру, они вместе с однокурсниками слушали «Хованщину» Мусоргского. Весленский не то чтобы очень уж сильно любил русскую музыку, скорее наоборот, но признавал, что в этой опере, пожалуй, есть действительно сильные моменты, близкие к Вагнеру или Малеру. Досифей (Господи, что за имя), загримированный «под Распутина», произвел на зал впечатление разорвавшейся бомбы. Раздались отчаянные аплодисменты, оскорбительные выкрики, кто-то встал, кто-то грозил кулаком «ненастоящему» Распутину, верней, его кукольному изображению.