Читаем без скачивания Последние истории - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Петро, почему ты не пишешь на бумаге? — спрашивает тетка Маринка.
— А ты видела, как бумага горит? — отвечает он.
Поэтому Петро писал на обратной стороне крышки. Сначала даты рождения и фамилии родителей, дедушек и бабушек. Потом отмечал, когда была гроза или выпал град. Еще позже химическим карандашом перечислил оставленное имущество. Переписал из документов номера купленных перед войной земельных участков. В графе «движимое имущество», слева, у самого края крышки вывел: двуспальная кровать, сервант, буфет, стол и шесть стульев, ручной магель, дубовый письменный стол. Буквы тоже изменились: на крышке они ровные и вытянутые — типичный учительский почерк — и лишь потом становятся неловкими, шатаются, особенно если Петро писал авторучкой. Июнь пятьдесят девятого — нашествие слизней. Август шестьдесят седьмого — ночные бабочки и осы. В феврале восемьдесят четвертого — подснежники. Рановато, вот в восемьдесят шестом они зацвели только в конце марта. Петро заполнял крышку записями до середины пятидесятых, пока хватало места. Дальше аккуратные буквы выползают за ее пределы. Всего несколько дат на рубеже пятидесятых и шестидесятых — тогда он был очень занят, школой и мной. Я испортила тебе жизнь, Петро.
Год шестьдесят пятый начинается уже на боковой стенке, а даты касаются любимой дочери: «30 VII 64 — отъезд в школу», «5 V 68 — выпускной экзамен». Петро переписывал целые изречения. Откуда он их брал? Не знаю, может, из календарных мудростей, может, сам сочинял. Среди этих кривых фраз есть странные: «Человечество шагает вперед, а человек остается прежним. И. В. Гёте», «Ничего не поделаешь, пусть все будет так, как есть», «Дети замечают только преувеличенные детали, не понимают увиденного». Буквы расползаются, точно плесень, вот они уже заняли дно и вторую стенку. В конце концов Петро выходит из сундука на поверхность с краткой информацией: «Мира слишком много».
Чего тебе казалось слишком много, Петро? Другим ведь наоборот — всегда мало.
ОКаждые семь лет надо жениться заново, потому что — как утверждала тетка Маринка — каждые семь лет человек меняется. Надо обновлять всякие договоры, обязательства, ипотеки, данные в реестрах, паспорта. Все документы.
Я уже одиннадцатая. Петро — тринадцатый.
В моих снах Петро двоится, троится, он то молодой, то старый. То ругается, то обнимает. Сегодня мне снилось, что он пьет горячий чай из своей дурацкой фаянсовой кружки. Над ней поднимается пар, капли оседают на бровях. Потом замерзают и превращаются в сосульки. Петро не может открыть глаз. Будто слепой, идет ко мне за помощью. Я растерянно оглядываю кухню в поисках нужного инструмента. Петро подсказывает — «лёдник» или что-то вроде, машет рукой в сторону выдвижного ящика. Мол, существует инструмент для снятия сосулек с глаз и у него такой есть. Петро врасплох не застать.
Есть еще одно различие между Петро и мной, и мысленно я с удовлетворением его отмечаю. Вначале ведь ищут скорее сходство. Целыми днями расспрашивают обо всем подряд, обнаруживая, что «я тоже» и «у меня то же самое». А кончается все по-другому. Подобие оказывается невинным лукавством.
Петро не умел развлекаться; может, именно поэтому он показался мне таким старым, хотя, когда мы познакомились, ему не было и тридцати пяти. Даже танцевал он на собственной свадьбе потому, что так положено. Да, танец доставлял ему удовольствие — ведь он и должен доставлять удовольствие. Но оно было каким-то механическим. Занимаясь чем-нибудь, он полностью погружался в это дело. Если красил забор, то красил забор. Если проверял контрольные, то проверял контрольные. Если уж хромал, то ковылял на всю катушку, чтоб никто не сомневался. Если молчал, то буквально терял дар речи. Это забавно — быть все время в одном месте: твое место всегда в одном времени. Быть привязанным к самому себе, словно бездомный пес. Не отходя ни на миллиметр, не выглядывая поминутно наружу.
Я — наоборот, никогда не стою на месте, меня не поймаешь. Я постоянно играю. Играю, когда подметаю и чищу картошку — притворяюсь, что понарошку. Играю, что Петро умер и лежит теперь замерзший на веранде, в ожидании лучших времен. Ничего не делаю всерьез. Играю, вытаптывая в снегу буквы.
Тетка Маринка говорила, что каждый вечер сразу после захода солнца весь мир на три минуты окрашивается в синий цвет. Если увидеть этот синий мир и загадать желание, оно сбудется. Вот что я вижу теперь за окошком — синий мир. И с облегчением обнаруживаю, что желаний у меня никаких нет.
Русские появились ночью, под прикрытием монотонного гула грузовиков. Петро, в отчаянии, прижимал ухо к радиоприемнику.
Первые дни были наполнены шепотом. Люди всё шептались и шептались. Шепот всплывал над деревней и, словно печной дым, стелился над пшеничными полями. Потом сделалось тихо. Радиоприемники — это было первое, что у нас забрали. Велели сидеть дома и ждать. Они составляли какие-то списки, без конца их переделывали, что-то организовывали. Днем ездили на военной машине, поднимая облака желтой сентябрьской пыли.
Петро остался без работы. Ночью из школы, где они обосновались, доносился шум — русские стреляли по стенам, в портреты Ньютона и Коперника.
Мы уже поняли, что поляков будут вывозить. Мне сообщил Мирон. Но, говоря об этом, имел в виду другое. Он хотел сказать: «Так тебе и надо. Вышла замуж за старика, вот и отправляйся теперь с ним вместе к белым медведям». А может, эту весть принесла тетка Маринка. Тогда на самом деле она сказала: «Сделай что-нибудь. Если ты позволишь сдвинуть себя с места, вам конец». На всякий случай в отсутствие Петро я сняла со стены икону, а на ее место повесила вырезанное из газеты лицо Сталина.
Потом к нам подселили пару гражданских русских. Врачей. Кухня стала общей, чего Петро просто не выносил. Он целыми днями сидел на застеленной кровати и выходил только когда тех не было. Так, чтобы их не видеть. А ведь это оказались милые люди. Мы не очень понимали друг друга, но сколько нужно слов, чтобы поговорить? Она — красивая, широколицая, полногубая, узенькая, словно ласка. Как-то, когда мы болтали о нарядах, щупали ткань на юбках, трогали ватные плечики блузок, выяснилось, что эта Люба не носит нижнего белья. Война ведь, белье не производят — только пушки и «катюши». Во время очередной примерки, обмена шмотками меня смутил вид ее голых ягодиц и неожиданно откровенная лохматая «киска».
Трусы. До сих пор представлявшиеся чем-то несущественным, несерьезным. Однако оказалось, что они дают возможность выжить. На своей машинке — свадебный подарок родителей Петро — я шила офицерским женам трусы. Сделала бумажные выкройки и из цветастой бязи, гладкого и скользкого атласа, белого полотна строчила по несколько десятков каждый день. Любин муж, Федор Иванович, забирал их у меня завернутыми в серую бумагу, а после приносил деньги, спирт, чай. Впервые в жизни я зарабатывала на себя и семью. Нам удалось съездить в Трускавец, теперь настал мой черед угощать Петро мороженым, оно таяло в руках. Полки магазинов еще не опустели, так что я купила себе красивые весенние туфли и духи. Флакончик — пустой, но по-прежнему хранивший память о том запахе, я привезла в Левин, то есть он прошел со мной полмира и спокойно лежал в туалетном столике, тогда как другие, более важные вещи пропали. Пузатая бутылочка с черным эбонитовым колпачком уцелела, а мой ребенок — нет.
Из-за этих трусов мы расслабились. Я считала, что дамские панталоны решают все проблемы, что наш бельевой бизнес будет процветать и мы избежим худшего. Поговаривали, будто люди исчезают целыми семьями — на рассвете приезжают грузовики и вывозят на восток. В нашей деревне пока ничего такого не случалось — может, потому что именно здесь, в двух шагах, в здании школы, они устроили свою штаб-квартиру, может, и правда — темнее всего под фонарем. Сперва я наблюдала за резиденцией дьявола через забор, делая вид, что копаюсь в огороде или развешиваю белье на протянутой между сливами веревке. Смотрела, как они взбегают по ступенькам и исчезают в доме, чтобы спустя некоторое время появиться вновь, торопливо сесть в газик и уехать. Заучивала их лица, запоминала знаки отличия. Они были уверены в себе. Теперь мне приходит в голову слово «сон». Да, уверены в себе, будто жили во сне. Будто все происходило в их головах, и они, эти мужчины в выцветших, наглухо застегнутых гимнастерках, знали, с чего сон начнется и чем кончится. Диктовали мне будущее — участники придуманной ими самими игры.
А один, самый главный, со шпалами в петлицах, был родом из кошмара. Сперва я думала, что это два человека, два офицера с одинаковой походкой, с протезом, обтянутым черной перчаткой. Один поднимался на школьное крыльцо, другой выходил на улицу. Только потом, столкнувшись с ним, когда наши взгляды на секунду встретились, я поняла, в чем дело: левая сторона лица была у него изуродована, мертва, стянута шрамами, словно гримасой боли. И левая рука — деревянная. И левая нога не поспевала за правой, мешкала, отставала. Так что когда он входил, я видела его правую сторону — юношеское лицо со светлым глазом и прямым крепким носом, руку, подносившую ко рту сигарету. А когда уходил, это был комок боли, существо, чудом уцелевшее во время апокалипсиса и — вопреки всему — отважившееся жить дальше.