Читаем без скачивания Старая кузница - Семён Андреевич Паклин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матвей на минуту замолкает, потом говорит:
— Я думаю, Михайлыч, скотину всю порешить. Уж коли не мне, так и не тем голодранцам. Пусть гниет, а не им.
Андрей молчит, думает о чем-то своем.
— А хлеб, хлеб куда девать? — поднимает свои озабоченные глаза Матвей. — Осенью удалось схоронить на гумне две ямы. Ну это еще бог с ним. Сгниет. А в амбарах, в амбарах-то куда? Неужто им отдавать? — и толкнув Андрея в плечо, шепчет: — Нет у тебя на примете, Михайлыч, такого местечка укромного? Как ты думаешь о своем амбаре, зятюшко? К тебе ведь они пока что не сунутся.
Но Андрей молчит или говорит что-то невнятное, и Матвей снова вскидывается:
— Ты не думай, Михайлыч, что тебя это минует. Не минует и тебя, нет, не минует!
Андрей протестующе поднимает на него глаза, но Матвей не дает ему говорить, продолжает:
— Хозяйство справное? Справное. Мне родня? Родня! И — шабаш, к ногтю! И тебя к ногтю. Не минует! А нет — так заневолят, — снова шепчет он в ухо Андрею, — заневолят на ихнюю голую колхозию день и ночь спину в кузне ломать да еще на паек посадят. Не слаще нашего придется.
При угрозе «заневолить» Андрей поднимает голову.
— Ну это, брат, шалишь. Что-что, а уж заневолить я себя не допущу. Коль на то пошло, я и в городе себе работу сыщу, не хуже здешней. Меня уже давно на станции в депо зовут работать. Мастеровой народ везде нужен.
— Э-эх, што там в городе! В городе теперь тоже разворотливому человеку ходу нет. Одно слово — «ликвидация»! — злобно сплевывает он в угол. — В городе-то они наперед всех линию свою вывели. Эх, взял бы ихнюю колхозию!.. Да Федьки нет! — с тоской восклицает Матвей. — Был бы Федька, он им… — но увидев помрачневшее при упоминании о Федьке лицо Андрея, Матвей спохватывается, говорит уже по-другому; — Был бы сын дома — все было бы с кем душу отвести! Да нет его! Нет сыночка! — деланно всхлипывает Матвей. — Страдает на чужой сторонушке!..
По деревне давно ходят слухи, что из ссылки Федька сбежал и живет, скрываясь где-то в окрестных деревнях. Но Матвей, говоря о Федьке, всегда всплакивал, ссылаясь на «чужую сторонушку», где должен был страдать его сын.
Когда Матвей ушел, Анна, что-то кроившая из полос цветной материи, повернула к Андрею сухощавое лицо с обидчиво поджатыми тонкими губами.
— Прямо тошно смотреть, как ты с родным дядей моим обходишься!
— А что? — удивленно поднял на нее глаза Андрей.
— А что, а что… — сидит, напыжился, как сыч! А да два… а путного слова не услышишь!
— Да что я с ним должен… — устало отмахивается Андрей, — любезности разводить?
— Должен не должен, а посоветовать что — мог бы, не чужой! Мне он за родного отца, дядя-то Матвей. Да и хлеба воз-другой в амбар пустить — не лопнул бы амбар, не больно он от богатства у тебя ломится. С другими, небось, умник умником, а тут родной дядя, можно сказать, жизни решается, а ты путного слова сказать не можешь.
— Да что я ему на самом деле, — сердится Андрей, — адвокат, что ли?
— Да ведь родня!
— Знаю я ее, эту родню. Как в силе был, так бывало середь зимы снегу не выпросишь.
— Что, поди скажешь, не давал он, не помогал никому?
— Давать-то давал, только потом за эту помощь семь потов сгонял.
— Что ж это выходит: родной человек пропадает, а мы ручки сложим да поглядывать станем? Так, по-твоему? Пока до самих не доберутся?
— Сам пускай расквитывается. Мне-то не о чем заботиться. Я весь тут: две руки да молоток — все мое богатство. А он еще меня запутать хочет.
Анна обиженно умолкает. Это у нее на день, на два. В такие дни все, что она подает на стол Андрею, Степке, не ставится, а шлепается, тычется им под нос. Чашки, горшки, чугуны в печке под ее руками тоже громко и обиженно звенят. Степка в такое настроение Анны не знает, куда деваться, а Андрей, как бы ничего не замечая, спокойно и неторопливо ест, не спеша одевается и отправляется на весь день в кузницу.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Большой крестовый дом Домны Ильичевой — лучший в деревне. Железная крыша, высокое крыльцо, резной, словно вязанный искусной кружевницей карниз, зеленые ставни на окнах. Сейчас эти ставни плотно закрыты. Ни единой щелочкой не пробивается на улицу яркий свет большой двадцатилинейной лампы. Стол вытащен на середину просторной, обставленной по-городскому горницы.
Гнутые стулья, картины в рамках по чистым беленым стенам, книги на фигурной этажерке. В углу, под богатыми золочеными образами, предмет удивления всей деревни, гордость Домны — граммофон.
За столом Матвей Сартасов, Никита Твердышев, Григорий Поликарпов — богатый замостенский мужик, по уши заросший черными вьющимися волосами. Между Матвеем и Никитой с достоинством восседает Митя Кривой.
Принаряженная Домна тоже сидит за столом. Время от времени она встает, выходит на кухню, прислушивается: не идет ли кто, не возвращается ли Тося из сельсовета. Горько вздыхает: родной дочери не доверяешь, сторожишься, как ворюга ночная.
Разговор за столом тоже невеселый. Матвей рассказывает новости, привезенные из района:
— Человек этот — в корень свой, и свойство с ним у меня давнее. Да́вано ему, передавано и сырым и жареным.
Матвей наливает полстакана водки, пьет. Гости хмуро следят, как булькая, исчезает жидкость в округлом Матвеевом рту, смачно хрустит на мелких острых зубах огурчик.
— Однако нынче не берет… — продолжает Матвей. — Хотя силу в районе и имеет, только уж не ту, что ранее бывало. Состряпать бумагу и нынче может, какую хошь. Доступ есть и к печати и к листам гербовым. Но… — многозначительно оглядев собеседников, поднял палец Матвей, — опасается! Проверщиков на те бумаги развелось ноне — как нерезаных собак. Райкомы, исполкомы, Гепеу, полунамоченные разные… Влипнуть в два счета! Письменной поддержки, говорит, и не проси. Не будет. И даже кои бумага: раньше бывало выписывали таким же, свойским способом, — похерить. Али, по крайности, не