Читаем без скачивания Зеленые млыны - Василь Земляк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Паня хотела идти по дороге, все еще надеясь встретить Журбу, который поедет с поля. Но ведь этой же дорогой поедут с пруда Лель Лельковяч с Мальвой — я прикинул, что им как раз пора возвращаться, хотя там, на пруду, ничто их не торопит: вода теплая, ночь хороша, можно купаться сколько угодно.
И я уговорил Паню идти напрямик, так ближе. А Журба пускай скирдует свой клевер.
Если же Лель Лелькович и до сей поры на пруду, он, наверное, остановит меня — это предположение сразу сделало мешок куда тяжелей, чем он показался мне сначала. И однако — почему я, сознательный школьник, к тому же влюбленный в историю, как и сам Лель Лсльковнч, не имею права помочь Пане, у которой муж в дальнем рейсе и которой никто не выделил подводу, чтоб отвезти муку с мельницы? Вы же видите, Лель Лелькович, что Паня высокая и ей вон как высоко подымать этот мешок с земли, а мне его нести — одно удовольствие…
Паня словно бы услышала этот мой воображаемый разговор с директором.
— Тебе не тяжело?
— Мне? Нисколечко…
— Гляди. А то поменяемся…
Чудная эта Паня! Что я, перевертыш какой нибудь или не имею отношения к моему гордому Вавилону, чтобы позволить себе взвалить тяжеленный мешок посреди дороги на эти хрупкие и прекрасные плечи, на которых и без того кожа от солнца шелушится? Паня была в безрукавке, и я заметил это еще на мельнице, когда отбирал у нее мешок. Да я скорей надорвусь, а не переложу его на такую грациозную фигурку, какой не было, ей богу, ни у самой Семирамиды, ни у царицы Савской, о чьей красоте Лель Лелькович так рассказывает, словно он сам был в нее влюблен. Не так мы воспитаны в Вавилоне, чтобы не платить за наши чувства.
Иду! В эти минуты весь мир мог бы мне принадлежать, если бы с каждым мгновением он не становился все меньше и меньше — мешок сползал с моих плеч, тянул всего меня куда то назад, но я еще боролся с ним, останавливался, подпрыгивал на одной ноге, балансируя в воздухе. Мешок возвращался на прежнее место, однако теперь он с силой пригибал меня к земле, и я мог видеть только тропинку, которую перебегал цикорий с черными цветами (а им ведь полагается быть голубыми!), да клочок неба над самым горизонтом — на этот клочок так и хотелось опереться рукой, передохнуть. Нет цены, которую человек не согласился бы заплатить за свою любовь, но я, должно быть, переборщил, не рассчитал своих сил, преувеличил их в запале. Вот прошел только полдороги, а чувствую, что мешок одолеет меня, как бы я с ним ни бился, как низко ни клонился бы к земле.
За спиной шуршит Панина юбка из малинового атласа (ее я тоже разглядел еще на мельнице), этот шорох или шелест, напоминающий ветерок в листве, догоняет меня, а стало быть, я уже норовлю удрать от мешка, я уже бегу. Добежать бы до запруды! И уж никак не дальше. Если Лель Лелькович еще на пруду и если он хоть чуточку любит Паню, пусть попробует втащить мешок на кручу к ее хате, это ведь совсем не то, что прогуляться с Паней до сахарного завода на вечерний сеанс, это, Лель Лелькович, работа, да еще какая! Пот заливает глаза, мука, такая мягонькая да теплая, сейчас жжет спину, как раскаленный камень, просто удивительно, что стало с мукой. Вон уже и полоска пруда, а теперь и весь пруд с белым монахом. И никакого Леля Лельковича. Увез уже Мальву после купанья, свежую, веселую. А я выбежал на запруду, напрягая последние остатки воли, исчерпав уже те ее сокровенные запасы, которые приберегает человек, чтобы вынести ради другого человека и не такие муки…
Мешок сам выскользнул из рук, я еще ощутил, как он сползал по спине, но остановить его уже не мог — он глухо упал на землю. Лопнул там, как гриб дождевик (наверно, старый был), и белое марево на миг скрыло меня от Пани. Кто то рассмеялся, не то монах на пруду, не то сама Паня, а когда марево улеглось, на запруде белела кучка муки (совсем крошечная), а рядом стояла Паня в малиновой юбке и не смеялась.
— Принесли… — проговорила она, сокрушенно сложив руки, словно здесь разбилось что-то живое. Я стоял понурясь, проклиная в душе ту минуту, когда сам дьявол подбил меня взвалить на спину этот мешок, А Паия показала на землю: — Поищи там завязку… Что ж поделаешь?
А сама расстегнула свою атласную юбку, шагнула из нее, показала, где завязать, и через минуту уже собирала пригоршнями муку и ссыпала ее в эту атласную меру, которую я тем временем придерживал. Вышел узелок, который Паня в сердцах взвалила себе на спину без моей помощи. Остальное белело йа земле.
— Первый аванс… — сказала Паня и пошла на гору. А я стоял в белом круге и не заметил, как заплакал монах. Но Паня, верно, услыхала его, обернулась.
— Приходи лучше на пироги! Слышишь? В воскре сенье приходи.
Какие уж там пироги!
Прощайте, Паня! Завтра я уеду из Зеленых Млынов в свой Вавилон. Так что не ждите меня в воскресенье. И в понедельник не ждите… Разве что монах на пруду будет иногда напоминать вам обо мне, хотя он вроде бы и не причастен ко всему этому.
Как ни таился Лель Лелькович от «старой когорты», а чета Пасовских, да и сам Кирило Лукич (пока не потерял пенсне в полове) не могли не заметить еще в самом начале молотьбы, что барабанщица (так они называли Мальву) не на шутку пленила директора. Когда же та по окончании работ очутилась на раме директорского велосипеда (между прочим, как она сама призналась, это была ее первая в жизни поездка на велосипеде), стражам директоровой нравственности, усмотревшим в этом великий грех перед школой, оставалось только многозначительно переглянуться и развести руками. Особенно обеспокоилась Мария Вильгельмовна. Сама еще женщина в расцвете лет, она никак не могла примириться с мыслью, что их Лель Лелькович купается при луне (а было как раз полнолуние) в одном пруду с чужою женой, которой, в конце концов, терять нечего, в то время как авторитет директора, а стало быть, и школы пошатнется в глазах народа надолго. «Мальчишество!» — сказал Кирило Лукич и поехал домой на своей скрипучей «дамке» (так здесь зовут дамский велосипед) — он жил на хуторах, Пасовский астматически закашлялся (у него застарелая астма), а молодой ботаник Домирель почуял, что в воздухе и в самом деле запахло паленым, и побежал спасать петушков: был уговор втайне от «старой когорты» отпраздновать окончание молотьбы ужином на квартире директора.
Домирель прибыл сюда год назад, сам он родом с Подолья, но, будучи наполовину турком, понимал в турецкой кухне и прекрасно готовил петушков по турецки, приправляя их чесноком и красным перцем, который растил на школьном же огороде. Пока он добежал, петушки сгорели, и ему пришлось идти к Яреме, просить других петушков и начинать все сызнова. «Бедный Лель Лелькович, — жаловался Домирель Яреме, который снял с насеста еще двух петушков, — ему уже и шагу ступить нельзя свободно при этих невольниках чести, которые забыли собственную молодость». Пасовские между тем перенесли беседу со двора в постель, они слышали, как Домирель где то возле директорского крыльца рубил петушкам головы, и, конечно же, не могли заснуть. Па совскому, который всю молотьбу простоял возле весов, тоже хотелось на этот ужин, но как пойти туда без жены? Попытки усыпить ее лишь подливали масла в огонь.
— Ты только представь себе, Пилип Пилипович, что во время их купанья как раз появится там Паня со своими вилами, которыми подает снопы! Ведь она именно об эту пору возвращается домой с ночного скирдования.
По логике Пасовского (математика) Паня должна была из ревности заколоть Леля Лельковича, и только его, а по логике Марии Вильгельмовны (она, кроме языков, преподает литературу, так что может опираться на классические образы) жертвой ревности должна стать Мальва. Кончилось это тем, что Пасовская сама приревновала мужа к Мальве, разумеется, без всяких оснований, разве что за отступление от классических образцов, а он не пожелал защищаться, а просто взял свою подушку и вышел якобы досыпать во дворе на лавочке под вязом, а уж оттуда надеялся перебраться на ужин, едва сядут за стол.
А купальщики разделись на противоположных берегах пруда, так что могли видеть лишь силуэты друг друга, да и то сквозь легкий туман, подымающийся над водой в эти августовские ночи, и только после купанья сошлись на запруде у монаха. Мальва с влажными волосами уселась на раму, и Лель Лелькович (он не мочил волос, потому что забыл расческу) повез ее на ужин.
Петушки по турецки — гордость школы, и Домирель готовит их только в исключительных случаях, для самых уважаемых гостей, таких, к примеру, как Домна Несторовна, инспекторша (на всех же не набрать петушком, Ярема сажает на яйца всего двух трех наседок). Мальва удостоилась такой чести, и Домирель уже, верно, ждет не дождется, в особенности если учесть, что петушков по турецки надо есть прямо с огня, горячими.
Возвращались с пруда кружным путем, через колхозный двор — огромную площадку, со всех сторон поросшую травой, а посередине черную, вытоптанную людьми и скотиной. Отсюда Аристарх каждое утро отправлял Зеленые Млыны «в бой». Но сейчас тут не было ни души, сторожа либо подались на мельницу с первым авансом, либо раскуривали в конюшне молодой табачок, а здесь спали в кошарах овцы: в одной — черные, в другой — белые; в загоне, огороженном тремя жердями на столбиках, тяжело дышали быки. В коровнике, где у каждого из них стойло, душно, там быки задыхаются, вот Аристарх и приказал выводить их на ночь в загон, на свежий воздух. Двое лежали, жуя жвачку, а третий, Тунгус, голландской породы, насадив на рога месяц, стоял задумчивый и чересчур серьезный для быка. Этот голландец, купленный за большие деньги, бодался, и с ним мог управиться только Эней Мануйлов, зеленомлынский великий немой, которым лемки и гордились и тяготились в одно и то же время. Подумать только, такой славный род, айв нем не обошлось без немого! Он был Ань, Ананий, но когда подрос и выяснилось, что он немой, ему переменили имя на Энея, будто он не здешний, не ихний, а из «Энеиды», — хоть маленькое, да облегчение.