Читаем без скачивания Последние Горбатовы - Всеволод Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, конечно, поклоняетесь этой музыке будущего, Марья Сергеевна? — спросила она.
Маша отвечала:
— Как вам сказать, я еще сама не знаю; впрочем, во всяком случае, я никакого энтузиазма не испытываю… конечно…
Груня ее перебила:
— Я вот решила этот вопрос: я Вагнера не понимаю. Que voulez vous, c'est un défaut, c'est un manque de développement… que sais-je!.. [25] Но не могу же восхищаться, потому что все восхищаются… Я пробовала изучать его и никогда не могла увлечься, никогда не решалась исполнять Вагнера публично. Может быть, я плохая артистка, недостойная этого звания, но я, по крайней мере, искренна и не подчиняюсь моде… Уверяю вас, что в числе поклонников и поклонниц Вагнера большинство притворяются, я много раз убеждалась в этом и многих даже довела до признания — не понимают, не чувствуют, но боятся показаться отсталыми в деле музыкального развития; иногда даже это ужасно смешно… Впрочем, так ведь не в одной музыке, а и во всем…
Ее глаза вспыхнули, лицо оживилось, она уже совсем было сбросила с себя холодную маску, но вдруг очнулась. Миг — и оживления как не бывало. Она снова превратилась в grande dame [26] и заговорила уже совсем иным тоном.
Маша, только что начавшая себя чувствовать более свободной, опять притихла. Владимир сидел как на иголках.
Разговор то и дело готов был оборваться. Но Груня поддерживала каждый раз.
Так прошло около часу.
Маша изумлялась красоте своей собеседницы, внимательно ее слушала, чтобы вовремя и впопад ответить, боясь, может быть, в первый раз в жизни, показаться глупой, неловкой перед этой любезной и изящной, так свободно и спокойно чувствовавшей себя женщиной. В доброй Маше поднималось даже раздражение. Но между тем она не могла ни к чему придраться.
Груня своими чудными глазами глядела на нее бодро и любезно, почти ласково; своим тоном, каждым движением, иногда прорывавшимися в разговоре, она выказывала ей не только любезность, но и известную долю почтительности. А Маше становилось все холоднее и холоднее.
Готовясь к этому свиданию, она думала, что поступает очень хорошо. Она желала поддержать, ободрить Груню, выказать ей теплое расположение. Она немного восхищалась ею, немного ее жалела, готова была даже полюбить ее. Но во всяком случае, хотя и бессознательно, считала свои будущие отношения к ней — как высшая к низшей. Теперь же она казалась себе девочкой перед этой великолепной красавицей, чем-то вроде робкой провинциалки перед важной дамой, которой ее представляют.
Она, Марья Сергеевна Горбатова, светская, привыкшая к обществу девушка — и перед Груней, их бывшей дворовой, крепостной, перед маленькой поджигательницей! Эта Груня известная артистка, но все же Маша не могла очнуться от неожиданности и наконец почувствовала себя так неловко, что, взглянув на брата, проговорила:
— Однако нам пора!
Груня проводила гостей до крыльца, еще раз благодарила Машу, сказала спокойно несколько любезных фраз. А когда Владимир изумленно в последний раз взглянул на нее, она ответила ему едва заметной, загадочной улыбкой и тихо сказала:
— До свиданья!
Карета тронулась. В течение нескольких минут брат и сестра не говорили друг другу ни слова. Они все еще не могли прийти в себя. Наконец Маша сказала:
— Вот уж я никак не думала, что она такая!
Владимир ничего не отвечал. Она продолжала:
— Красота необыкновенная, но ведь она лед… она, должно быть, горда ужасно… и потом… потом…
Маша улыбнулась.
— Знаешь, — добавила она, — мне жаль было, что на моем месте не Софи. Эта Груня дала бы ей хороший урок, доказала бы ей, что не нужно родиться принцессой для того, чтобы сыграть роль принцессы с таким искусством, которого Софи вряд ли когда достигнет. Но ведь ты представлял мне ее совсем другою!.. Если бы я знала, что она такая, я бы к ней не поехала…
— Да она вовсе не такая! — воскликнул Владимир. — Уверяю тебя, что она не такая. Я ее не узнал сегодня.
— Так, значит, она играла роль? Для меня играла… зачем?
И Маша уже совсем добродушно рассмеялась.
Владимир сидел нахмурясь. Он сам себя спрашивал: зачем ей понадобилась эта роль? Он видел ее теперь в новом свете, и она ему в этом новом свете не нравилась, ему тяжело было ее такою видеть. Ему так хотелось, чтобы во время этого свидания Груня и Маша сошлись, почувствовали влечение друг к другу. Он знал, что Маша на это была готова. Он был уверен, что Груня обворожит ее, а она оттолкнула.
И он не мог не сознавать, что она, хоть и тонко, хоть и ловко, так что ни к чему нельзя было придраться, но все же посмеялась над его сестрой. За что? Что могла она иметь против Маши?..
Все это его возмущало и тревожило.
Он готов был негодовать. Но ведь уж он любил Груню. Он решился вернуться к ней в тот же день вечером и разобрать, что все это значит, зачем ей понадобилась эта, с их стороны, ничем не вызванная, обида…
XX. РОЗИНА
Кондрат Кузьмич вернулся к обеду уставший (он теперь часто уставал) и не в духе, что всегда с ним бывало, когда он чувствовал себя сильно проголодавшимся. Он буркнул Настасьюшке:
— Обедать! Живо!
— Раньше как подам — готово не будет! — спокойно ответила она.
Старик прошел к себе в спаленку, разоблачился, закутался в халат. Затем он уселся на свое обычное место перед накрытым столом в столовой и сидел, свирепо поводя глазами, время от времени стуча по столу то ножом, то вилкою и вскрикивая:
— Эй! Да скорей же!
Настасьюшка отлично слышала эти окрики «коршуна», но не обращала на них никакого внимания и ничуть не торопилась.
Наконец она внесла миску с супом, затем блюдо с пышными, шипящими пирожками. Кондрат Кузьмич облизнулся.
Вышла Груня, но уже не в утреннем, роскошном, нарядном костюме, а в теплом, сделанном из турецкой шали, капоте, отороченном темно-красным шелком. Капот этот, очень красивый и очень к ней шедший, был любимой ее одеждой всю последнюю неделю, с тех пор как она немного простудилась. Ей было в нем так тепло, спокойно и уютно.
Кондрат Кузьмич взглянул на нее и проговорил:
— Ну что, здорова?
Но ответа ее он не слышал: во-первых, потому, что был глух, а во-вторых, — в настоящую минуту все внимание его сосредоточилось на миске с супом и блюде с пирожками. Он мрачно принялся есть и, только почувствовав, что червяк заморен, вздохнул свободно, пропустил вторую рюмочку очищенной, затем залпом выпил стакан квасу, и лицо его прояснилось.
— Нет, не могу больше! — проговорил он. — Каждый день в такую даль, туда да обратно, а мостовая у нас в Белокаменной что ни год — то хуже!.. На Мясницкой — это сущая каторга!.. Что делать, стар стал, совсем стар!.. А у тебя, Грунюшка, гости были? Марья Сергеевна… прекрасная девица, добрая и разумная!.. Ты это ценить должна…
— Я очень ценю, — спокойно проговорила Груня.
— А? Что?.. Что ты сказала? — он подставил ей ухо.
— Я очень ценю, — повторила она.
— То-то же…
Настасьюшка внесла блюдо с телятиной, и он замолчал, поглощенный вопросом: в меру ли зажарена и есть ли почка, до которой он был большой охотник.
Затем до конца обеда разговор не возобновлялся.
Насытившись, Кондрат Кузьмич прошел к себе, но не с тем, чтобы заснуть — он никогда не спал после обеда, — а с тем чтобы побеседовать с самим собою. В прежние времена он обыкновенно после обеда беседовал с Олимпиадой Петровной, теперь же, после ее смерти, он оставался наедине с собою. И это именно было время воспоминаний, воспоминаний не мучительных, без горя, без отчаяния, но тихих и грустных, которые он всегда завершал мысленной молитвой, дававшей ему глубокую уверенность в том, что разлука только временна и что скоро настанет радостное свидание…
Он сильно не любил, когда его тревожили в это время, и Настасьюшка даже никогда не осмеливалась подходить к двери, пока он сам ее не кликнет или не выйдет.
Кондрат Кузьмич поправил лампадку перед образом, грустно опустился в старое кресло и сидел в полусумраке, склонив седую, всклокоченную голову, думая свои обычные думы. Старинные часы постукивали на стене, в углу по временам скреблась мышь. Минуты проходили за минутами, все было тихо, с улицы иногда доносился стук проезжавшего экипажа, крик извозчика или пьяного мастерового раздавался — и стихал.
Кондрат Кузьмич ничего этого не слышал. Но вдруг — что это?..
Он поднял голову. Как ни был он погружен в себя, как ни был глух, он не мог не расслышать этих близко зазвучавших аккордов.
«А! Груня поиграть на фортепьянах вздумала! Ну что же, пусть, давно пора — пусть…»
Он снова задумался.
Действительно, это играла Груня. Она прошла после обеда в зальцу, побродила в ней, побродила, нахмуря свои черные брови. Потом вдруг зажгла две свечи в старых хрустальных шандалах, подошла к старинному, с детства знакомому ей фортепьяно, открыла крышку, пододвинула стул… Тонкие пальцы ее пробежали по клавишам. Расстроенное, разбитое, давным-давно не открывавшееся фортепьяно издало несколько странные звуки. Груня даже с досадой стукнула ногой, хотела уже бросить, но не могла и перебирала клавиши, стараясь вызвать из них что-нибудь гармоническое, начиная фантазировать, сначала нерешительно, робко, но затем все смелее и смелее.