Читаем без скачивания Эдда кота Мурзавецкого (сборник) - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Он поднял глаза на инвалида и узнал в его лице себя, таким, каким он был в молодости. Конечно, не в той молодости, когда он нес босую девушку на руках, а в той, что много позже свела его с Мироном. Он тогда прицепился к Мирону, как цепляется подросток за багажник велосипеда едущего отца, и тот чуть-чуть тормозит, понимая, какое это остро-болезненное чувство – догнать и бежать рядом, не отставая. Мирон был опытный, мудрый зэк. Он первый сказал ему, что лафа для этой советской власти скоро кончится, потому как кончается век, а следующий уже не потянет столько крови. А когда началось шевеление перемен, Мирона отправили на золотодобычу.
Его же самого не взяли, он не был такой классный спец, как Мирон, и это было самое большое горе после пожара и сверкнувших в последний раз в дверях узеньких ступней девушки. Он присоединится к ним, создавшим братство свободных тружеников, потом.
Так вот, когда уехал Мирон, он посмотрел на себя в зеркальце – саднил какой-то прыщик. Тогда он и увидел лицо вот этого сидящего в «коляске» инвалида. У него была такая же безнадежность и такая же ненависть в глазах. После отъезда Мирона он поклялся, что не оставит на земле ни одного из «тех» Луганских, и пусть его потом расстреляют.
Он говорил раньше об этом с Мироном. Тот ему сказал: «Я понимаю конкретную месть, но не понимаю слов «всех тех». Ты уже убил Луганского, который запалил твой дом, чуть не убил мента, который обидел твою девушку, покалечил шофера за убитого сына. Молодец. Не осуждаю. Но всех тех я не понимаю. Все те разные. Там могут быть и совсем другие ребята. Там могут быть дети. Ты что – чума? Так ты можешь натворить больше беды, чем твои родственники. И знаешь – у самого большого гада на земле может родиться хороший мальчик или девочка. «Конечно, – ответил он Мирону, – это надо будет познать».
Через годы он поедет познавать. И вытащит из огня эту девочку, что сидит у него на руках. Девочку врагов. А сейчас ему надо спасать этих, своих. Когда-то спасенную им Олечку и этого бедолагу, ее сына.
– Как тебя зовут? – спросил он. – Я твой дядя Никифор.
– Я тоже Никифор.
И тут он заплакал снова. Сестра назвала сына его именем.
– Когда ты родился? – спросил он.
– В сорок седьмом, – ответила Ольга, – ты же видел меня брюхатую.
Этих слов было достаточно, чтобы слезы полились пуще. Значит, тогда, в сорок седьмом, он что-то для нее значил, если дала его имя сыну.
– Иди ко мне, – сказала Ольга девочке.
Она первая увидела, что к дому идет милиция.
– Двадцать четыре часа – и чтоб вас тут не было, – прокричал старший им через забор, и они пошли дальше, и уже там плакали дети и кричали старухи.
– А куда вас всех? – спросил он.
– В общежитие, в Малиновку, но там уже битком. Человек на человеке.
– Значит, я вовремя, – сказал он. – Где можно найти машину?
Из Интернета Сима узнавала подробности взрыва возле Дома молодежи. Постепенно все стихло, но она помнила сообщение: «Исчез сторож Никифор Крюков. Неизвестна также судьба младшей дочери Луганского, Оли. Девочке пять лет. Следов ее не найдено. Всех, кто...» И прочее. Ее занимала фамилия Луганский, носителей фамилии Крюков – пруд пруди.
Юлия Ивановна уже очень стара, ее воспоминания, в сущности, безумны.
– Был Никифор! Был! – бормотала она. – Мальчик-извозчик. Он на Рождество привозил нам еду от Луганских. Ну, когда была эта, как ее, разверстка. Мерли как мухи. Это же прямое дело: мрет деревня – мрет и город.
– Сколько было извозчику лет?
– Лет десять, может, двенадцать. Он был в тулупе.
– Значит, он по определению не мог быть этим Никифором. Ты же фамилию его не знаешь?
– Не царское это дело – знать фамилию извозчика.
– Тоже мне царица...
– Катя, старшая наша, шла из школы, и ей все кланялись. Я из-за этого тоже стала учительницей, – ответила та неожиданно.
– Любишь, чтоб кланялись?
– Каждый любит... Каждому нужно почтение... Если его нет, считай, нет и человека. Ты думаешь, почему марксизм-ленинизм порочен? В нем нет человека, а только класс. Без почтения к человеку, личности... Ты вон даже кошку любишь индивидуально, а не просто как мышеловку.
Сима пошла рыться в архивах. Нашла там братьев Луганских. Про одного из братьев скорописью – покинул Россию в шестнадцатом, про другого – перешел на сторону советской власти. Дальше история писалась про того, кто перешел. Участвовал, был награжден, был преданным, возглавил, навел порядок – все в смысле настоящий коммунист. Никаких семейных подробностей. Сима давно, без тетки поняла закон именно нашего социализма: ему нужен человек, преданный до предательства всего и вся, верный до безверия в то, что не он первый на этой земле, стойкий до стояния на горле того, кто не как он сам, не преданный и стойкий. «Как в церкви Средних веков, как в инквизиции, как в безумной голове Гитлера», – думала Сима. Детская мысль, что московского Луганского убили не за деньги, а покарали (за что?), была по-журналистски очень соблазнительной, но не имела под собой фактов. Ни-ка-ких!
Она позвонила Татьяне. «Что у тебя с материалом?» Голос у той был каким-то глупо-счастливым. Оказывается, ей по фигу Луганские, освободили подозреваемого, который не мог иметь к делу никакого отношения.
– Как его фамилия?
– Скворцов. Максим Скворцов.
Нет, такой фамилии ей не попадалось.
– Нашли сторожа?
– А его никто не искал, как и девочку. Все свели на нет. Уже провели конкурс, уже и отгуляли. Ходят слухи, что жена Луганского собирается замуж.
– Через три-то месяца?
– Они, Сима, другие. Совсем другая природа. И эта природа еще долго будет иметь нас всех... Силой денег, силой власти, силой приватизированного ими закона. А нам предстоит исхитряться жить своей жизнью при них. Волки отдельно, и овцы отдельно... Выживать будем каждый по отдельности.
– Мрачная мысль, Таня, но правильная. Хотя ответ на эту тезу один: овцы не выживают по определению.
На том и положили трубки.
Но Татьяна долго не могла успокоиться. Ей стало стыдно за все свои слова. Она была счастлива с человеком из этой, как она говорит, другой природы. Он умен и порядочен, он так много делает для Варьки и Укропа. Иногда ей кажется, что слово «ненавижу», которое у нее с кончика языка срывается чаще, чем надо, ему вообще неведомо. Дело не в природе или, точнее, породе, и не в деньгах, дело в беззаконии, которое накрыло страну, и все под ним как в чувале. Хотя, если честно: а был ли когда-нибудь закон? Единственное, что незыблемо – мощь природы. Может, потому и жгут леса, и страстно хочется повернуть реки, что их красота, великая красота страны – единственная сила, живущая независимо, гордо. Кормилица, поилица, ласкательница природа, одаривая нас, одновременно молит о спасении. И где оно?
Татьяна вспомнила, как еще ребенком, споткнувшись о корягу, увидела малюсенький, едва проклюнувшийся скользкий масленок. Он был похож на мальчика-с-пальчика, и его хотелось защитить. Она тогда построила ему оградку и почему-то плакала, а когда ее нашли родители и спросили, с чего это она плачет, сказала, что ушибла коленку, а что жалко масленка-мальчика, сказать не то чтобы постеснялась – побоялась: засмеют. Как потом она себе сказала, это было первое ее столкновение с человеческим мнением, которое не пожалеет.
Куда уходят наши самые благородные на свете детские слезы? Когда они перестают течь, минуя все?.. И она, взрослая женщина, поймала себя на том, что ей хочется заплакать о масленке-с-пальчике, о ветке, которую она сама сломала, уже без слез, вешая качели для Варьки. А однажды во дворе дома оказалась вся избитая, со слезящимися глазами собака, и она, Татьяна, убежала. УБЕЖАЛА – потому что собаку палками гнали со двора, а ей легче было скрыться, не видеть этого. Страх мнения людей был сильней жалости. И масленок в ней не вскрикнул, не напомнил о себе. Какое она имеет право судить других?.. Но в самобичевании был уже изъян, была даже неправда, хотя истории масленка и собаки были чистой правдой.
Что-то сломалось в сути вещей. И мы не выживем по овечьей отдельности – тут Сима права, – если не исправим поруху в себе. Надо неизвестно как, но становиться сильной и независимой, надо сопротивляться.
На этом энтузиазм стал вянуть просто на глазах, сворачиваться, как сухой лист. «Тебе сейчас хорошо – вот и живи, – сказала она вслух. – Я не отвечаю за все, что делается при мне. Это дурь».
«Отвечаю же! – кричала она своей предыдущей мысли. – Отвечаю за Варьку, за маму, бабушку, теперь уже и за Укропа, за Максима, за друзей, за подруг...»
И опять эта размытость. Где поставить предел собственной ответственности? Хорошо верующим, они не отвечают ни за что. Они все переложили на плечи Христа, казненного людским равнодушием. «Распни его, распни!» Люди всегда одинаковы, а человек должен быть разным. Здравствуй, оксюморон, тебя мне только и не хватало. И она пошла остервенело мыть посуду и думать о том, что ей лично очень даже хорошо. И она все-таки не отвечает за все.