Читаем без скачивания Дети Арбата - Анатолий Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ознакомлюсь с делом и сделаю все возможное. Следствие будет проведено тщательно и объективно.
Этот ответ показался Марку Александровичу серьезным, искренним и благожелательным. Успокоенный, он отошел от Березина.
Марк Александрович хотел поговорить еще с Сольцем. Но Сольц на съезде не присутствовал, болел. Ехать же домой к больному человеку Марк Александрович счел неудобным, а после разговора с Березиным и ненужным.
15
В то самое время, когда москвичи шли через освещенную прожекторами Красную площадь, приветствуя стоявшего на мавзолее Сталина, в Бутырской тюрьме наступил час ужина. В коридоре тихо зашаркали валенками, послышались шорохи, лязг замка, удар ложкой о железную миску, звук наливаемого в кружку кипятка. Отодвинулась круглая задвижка замка, возникла на мгновение точка света и тут же исчезла, заслоненная головой надзирателя — он осмотрел камеру, потом опустил задвижку, открыл окошко.
— Ужин!
Саша протянул миску. Раздатчик, из уголовных, положил в нее ложку каши, зачерпнув ее из кастрюли, которую обеими руками держал его помощник, тоже уголовный, налил в кружку кипяток из чайника. Надзиратель следил, чтобы Саша ничего не передал раздатчику, чтобы раздатчики не смотрели на Сашу.
В этом коридоре сидели политические. Они так же подходили к окошку, протягивали миску и кружку, получали кашу и кипяток.
Кто они, эти люди? За три недели кроме раздатчиков Саше удалось увидеть только двух заключенных. Парикмахер, тщедушный старичок с низким лбом, острым подбородком и безжалостными глазами убийцы. Брил он тупой бритвой. Саша больше к нему не пошел, решил отпускать бороду. Второй — молодой уголовник с мучнистым бабьим лицом. Он убирал коридор и, когда вели Сашу, стал лицом к стене — не имел права ни смотреть на проходящего заключенного, ни показывать ему своего лица. И все же Саша чувствовал на себе его косой, любопытный, даже веселый взгляд.
Когда Сашу выводили на прогулку или в уборную, все камеры казались мертвыми. Но в первый вечер после ужина Саша услышал осторожный стук в правую стену — быстрые мелкие удары, короткие паузы и шуршание, точно по стене чем-то водили. Потом все стихло — сосед ждал ответа. Саша не ответил, не умел перестукиваться.
На следующий день, опять после ужина, стук повторился.
Давая соседу знать, что он его слышат, Саша несколько раз стукнул в стену согнутым пальцем. Так он делай теперь каждый вечер. Но, что выстукивал сосед, разобрать не мог, хотя и улавливал в этих звуках закономерность: несколько ударов, короткая пауза, опять удары и, наконец, шуршание. И хотя Саша не понимал, что хотел сказать сосед, его волновало это осторожное постукивание, полное упорной тюремной надежды.
Слева Саше не стучали и на его стук не ответили.
Саша доел кашу, облизал ложку, размешал ею в кружке заварку и сахар, выпил холодный чай, встал, прошелся по камере: шесть шагов от стены до двери, столько же от угла до угла. Хотя это и противоречило законам геометрии — гипотенуза длиннее катета, но разница настолько незначительна, что была незаметна. В одном углу — параша, в другом — койка, в третьем столик, четвертый угол — пустой. В потолке тусклая, лампочка под железной сеткой. Под потолком, в глубокой, круто скошенной нише окна, за решеткой из толстых металлических прутьев крошечное грязное стекло.
Ботинки без шнурков, отставая от пяток, постукивали по бетонному полу. Брюки без пояса он приладил, пристегнув верхнюю петлю ширинки к пуговице для подтяжек. Брюки перекосились и мешали двигаться. Зато не было унизительного чувства, которое испытываешь оттого, что с тебя спадают штаны.
Сашу никуда не вызывали, не допрашивали, не предъявляли обвинения. Он знал, что обвинение должно быть предъявлено через определенный срок. Но, каков этот срок, не знал и узнать не мог.
Иногда ему казалось, что про него забыли, он замурован тут навечно. Он не разрешал себе об этом думать, подавлял тревогу. Надо ждать. Его вызовут, допросят, все выяснится, и его освободят.
Представлял себе, как вернется домой. Позвонит в дверь… Нет, слишком неожиданно. Он предупредит по телефону: «Саша скоро приедет», — а потом явится. «Здравствуй, мама, это я…»
Мысль о ее страданиях была невыносима. Может быть, она не знает даже, где он, тащится из одной тюрьмы в другую, стоит в бесконечных очередях, маленькая, испуганная. Все забудется, только она ничего не забудет, не придет в себя от удара. И ему хотелось биться об эти стены, трясти железную дверь, кричать, драться…
Лязгнул замок, дверь открылась.
— На оправку!
Саша кинул через плечо полотенце, поднял парашу и пошел по коридору впереди надзирателя.
В уборной еще сильнее, чем в камере, пахло хлоркой. Саша ополоснул парашу, обрызгал хлорным раствором, он почти не пользовался ею, но все равно пахло. Потом вернулся, железная дверь захлопнулась, теперь уже до утра.
Звезды еще не погасли в мутном стекле под потолком, а в коридоре опять послышалось движение. Звякнул затвор и на его двери.
— На оправку!
Начался обычный тюремный день. Повернулась задвижка глазка, открылась форточка.
— Завтрак!
На груди у раздатчика висел большой фанерный лоток с кусками черного хлеба, горками сахара, чая и соли, пачками папирос «Бокс», разорванными посредине, спичками и кусочками фосфора от спичечной коробки. Саше повезло. На день выдавали восемь папирос, а в пачке их двадцать пять. Тот, кто оказывался третьим, получал девять, да еще остаток пачки — кусочек картона, который, что там ни говори, бумага. И вот сегодня Саше достался этот клочок — может, пригодится написать записку на волю. Он только не знал, куда его спрятать, и заложил за батарею.
Хлеб выдавали тяжелый, плохой выпечки, с отлипающей коркой, но по утрам он все же пах настоящим свежим кислым хлебом. Этот запах напомнил Саше давний случай, когда мать отдала на выпечку муку, полученную отцом на работе вместо хлеба, полугодовой паек. Хлеба из пекарни они получили больше, чем сдали муки, этот таинственный припекдолго занимал его воображение. Они везли с мамой хлеб на саночках, и ощущение той голодной зимы, и хрустевшие по насту окованные железом полозья, и теплый запах свежевыпеченного хлеба, и радость матери — они насушат сухарей и проживут зиму, — все это припомнилось сейчас, когда он пил чай, закусывая его коркой хлеба. И защемило сердце — эти детские воспоминания были слишком человеческими для тюрьмы, для полутемной камеры, в которую он заперт неизвестно за что.
Загремел запор, открылась дверь, возник конвойный а тулупе, с винтовкой в руках.
— На прогулку!
Одеться, выйти из камеры, пройти налево до конца коридора, ждать, пока конвойный откроет дверь, выходящую во дворик. Потом тем же путем, с тем же открыванием и закрыванием дверей вернуться назад. И на все это вместе с прогулкой — двадцать минут.
Квадратный дворик с двух сторон окружали стены тюремных корпусов, с третьей — высокий каменный забор, с четвертой — круглая кирпичная башня, позже Саша узнал, что она называется Пугачевская. Саша ходил по кругу, по протоптанной в снегу дорожке. Были протоптаны дорожки и поперек дворика, некоторые заключенные предпочитали ходить не по кругу, а с угла на угол. Часовой стоял в дверях корпуса, прислонясь к косяку, держал в руках винтовку, иногда курил, иногда смотрел на Сашу из-под полуприкрытых век.
Притоптанный снег похрустывал под ногами… Синий свод неба, голубые морозные звезды, дальний шум улицы, запахи дыма и горящего угля будоражили Сашу. Огоньки в окнах тюремных камер свидетельствовали о том, что он не одинок. После смрадного запаха камеры свежий воздух опьянял. Жизнь в тюрьме — тоже жизнь, человек живет, пока дышит и надеется, а в двадцать два года вся жизнь — надежда.
Конвойный отрывал плечо от косяка, стучал винтовкой, открывал вторую дверь.
— Проходите!
Саша завершал круг и покидал дворик. Они поднимались по лестнице, снова гремели ключи, дверь камеры закрывалась, опять голые стены, койка, столик, параша, главок в двери. Но ощущение бодрящего морозного воздуха и дальнего шума улицы долго не оставляло его, и Саша стоял у окна, всматриваясь в клочок зимнего неба, синий безмятежный свод, который только что висел над ним.
Была еще одна радость — душ. Водили туда ночью раз в неделю. Открывалась дверь, и конвойный будил Сашу вопросом:
— Давно мылись?
— Давно.
— Собирайтесь!
Саша вскакивал, быстро одевался, брал полотенце и выходил из камеры. В предбаннике конвойный выдавал ему крошечный кубик серого мыла, и Саша входил в кабину. Вода лилась то горячая, то холодная, регулировать нечем. Саша становился под душ, наслаждался им, пел. Заглушаемый шумом воды его голос, как ему казалось, не доходил до конвойного, сидевшего в предбаннике на подоконнике. Этот маленький красноармеец, веселый и покладистый на вид, не торопил Сашу, сидел терпеливо — не все ли равно, кого дожидаться, не этого, так другого. Саша мылся долго, обмылок превращался в мягкий комочек, а он все стоял под душем, поворачивался, подставляя воде спину, живот, ноги… «Ехали на тройке с бубенцами, а вдали мелькали огоньки… Эх, когда бы мне теперь за вами, душу бы развеять от тоски…»