Читаем без скачивания Послание из пустыни - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудились мы молча.
Я далеко не сразу заметил это.
Разумеется, некоторые слова — например, относившиеся к полям и урожаю, к утру и вечеру, к еде и сну, — еще цедились.
А все прочие?
Мы были «труждающимися» и вечером, по завершении рабочего дня, как бы переставали существовать. Предполагалось, что у нас нет и прошлого.
К тому времени мой словарь изобиловал выражениями из Писаний, из монастырского обихода. Меня тянуло на мечтательство, на размышления, которые тут не поощрялись. Я боялся расспросов, боялся разоблачения.
Такова участь изгнанника: он не может быть полностью самим собой. Живет как бы окороченным. Или связанным по рукам и ногам. С мыслями, засаженными за решетку.
Кормили впроголодь, но так было всюду. Плетки римских надсмотрщиков хлестали не больнее, чем в других местах. Унижения, которые приходится терпеть от богачей, везде одинаковые.
Больше всего я страдал без родного языка. Меня мучила жажда, хотелось упиться его словами! Хотелось обливаться ими с головы до ног! И я стал воображать себе места, где этот язык впервые явил себя мне, где слова начали обретать форму и цвет. Оказывается, я прекрасно помнил, как постепенно ширился, раздвигался мой мир.
Было одно место под пиниями, в котором я любил наблюдать за причудливой игрой света и тени у себя на ладонях. Сухая почва, хвоя, муравьи, волокущие свои соломинки. Птицы в кронах деревьев. Иосиф, рубящий в глубине леска желтое дерево на фоне зеленых. Тишина, когда топор смолкает, отцовские шаги, склонившаяся надо мной тень. Его слова: «Слышишь ручей?» И снова тишина. Потом слово «ручей» и журчание самого ручья сваливаются мне на голову одновременно. Словно они бежали наперегонки, а под конец соединились. Ручей, вода, камни, журчать. А еще Иосиф сказал: «Он течет из тьмы и ведет к свету»… Помню змея, которого я запускал со склона холма, пониже наших домов. Раннее утро. Трава мокрая от росы. Кругом много детей, много змеев. И вдруг мой змей, подхваченный порывом ветра, исчезает из вида. Я бегу к Иосифу с криком: «У меня пропал змей!» Отец берет меня за руку, мы идем вниз. «Где ты стоял, малыш?» — «Тут». Прищурившись, он глядит на небо и окрест. «Змей вон там, — указывает Иосиф, — на миндальном дереве!» Передо мной возникает что-то розовое и такое огромное, что загораживает весь вид на долину. Я хватаюсь за нижнюю ветку и лезу наверх. «Погоди, — говорит Иосиф и ссаживает меня. — Нужно быть осторожным с цветами. Они легко осыпаются. Смотри!» Он наклоняет ко мне ветку. И я наконец вижу цветок, бело-розовый в красную крапинку. А голая ветка коричневая. «Из них будут плоды. Почти каждый цветок превратится в миндалину. Не надо их тревожить, пускай себе растут дальше». Миндальное дерево, небо, змей, цветок, голая ветка.
Впрочем, человек творит свой язык всю жизнь, до самой смерти. Новые фразы рождались за работой и вечерами, когда я сидел у костра, чувствуя приближение осени. А уж ночью, когда мы защищали хозяйское добро от воров (бедняков, что хотели поживиться виноградом, зерном или недоеденным хлебом), можно было не только значительно расширить свой словарь, но и переосмыслить кое-какие известные понятия.
Мне нужно было видеть, а видеть я мог только с помощью полноценного языка. Я погибал от жажды!
А что мои товарищи, они тоже мучились? Конечно. Вся страна жила молчком. Повесила на рот замок. Превратилась в страну безмолвных спин. В край проглоченных языков.
И так будет продолжаться до той поры, пока нас не переполнят невысказанные слова, глупые положения, воображаемые поступки. Тогда мы взорвемся. И тогда речь забьет ключом в каждом уголке.
Или: в один прекрасный день придет некто и сорвет все замки.
Вот на что мы надеялись последнюю тысячу лет!
В болоте стояли три белых индейки и смотрели на море. Одна из них, склонив головку набок, приглядывалась к чему-то сквозь ветви тамариска. В полосе водорослей лежал с открытыми глазами козленок. У его морды лениво плескалась разбавленная светло-красная кровь. На белой шерсти проступали пятна более насыщенного цвета. Среди зарослей мяты порхали крапивницы.
На песке сидел, обмахиваясь полотняной тряпицей, мужчина. Его жена прижимала к себе ребенка, напоминавшего стебель с увядшим цветком. Пока она поддерживала младенцу спину, голова его безвольно откинулась назад. Она была слишком большая и тяжелая, как камень, левая щека вдавлена внутрь, нос несоразмерно маленький, однако страшнее всего были глаза: два огромных портала в заброшенном дворце, где не гулял ветерок, где не было признаков любви или страха.
— Какая ужасная тут жизнь! — обратился ко мне мужчина. Судя по выговору, он был чужеземцем.
— Ты сам-то издалека?
— Мы приехали из Египта.
— Зачем?
— Неужто не слышал? — удивленно воззрился на меня он.
Была Суббота, я пришел в это отдаленное селение посетить синагогу, но мне не хватило смелости зайти в нее. Хотя я намеренно выбрался подальше, чтобы никто не увидел меня в обществе ученых мужей, я так и не рискнул. Теперь я сидел в виду храма и наблюдал за немногими людьми, которые ходили по площади перед ним. Дома с занавешенными от жары окнами были погружены в полуденную дрему, рядом бегали, поклевывая зерно, петух и несколько кур. Поодаль, в тени вытащенной на берег лодки, сидела старуха. Тощая и костлявая, с лицом, изборожденным морщинами, которые все сходились вниз, к ее ротику. В одной руке она держала веретено, а ее черное платье так развевалось на ветру, что чувствовалось: скрытое под тканью тело совсем усохло, его почти нет. Старуха улыбнулась нам, словно говоря: «Знойный сегодня выдался денек».
— Здесь должен появиться Он, — объяснил мужчина.
— Кто?
— Значит, ты тоже нездешний…
Вид у человека был усталый и в то же время довольный.
— Он должен спасти нас от грехов. Он возьмет на себя грехи наши. — И мужчина ткнул пальцем в свое дитя, беспомощно повисшее на боку у матери. — А ты, оказывается, ничего не слышал! Весь народ знает. Приблизилось Царствие Божие… Мы ждали тут целую ночь.
— Какие у вас грехи?
Он взял жену за подбородок и с силой поворотил ее лицо ко мне:
— Смотри!
Женщина тут же отвела взгляд себе под ноги. И все-таки я заметил в ее глазах черных птиц отрешенности и беспросветного мрака.
— С тех пор как жена родила это дитё, она отстранилась от меня душой и плотью. Тело ее стало неприступным утесом, руки — точно неживые. Младенец отобрал у нее последние силы. А ведь он от моего семени…
Из переулка вынырнул странный человек исполинского роста, с длинной-предлинной седой бородой. Он шел приплясывая, обнаженный до пояса и обмотанный вокруг талии куском ярко-красной материи. В каждой руке у него было по колокольчику, звон которых — благодаря безмолвию волн, ветра и улиц — разносился по всей округе. Незнакомец остановился на берегу, в глазах его горело безумие.
— Да будет славен Тот, Кто дозволяет запретное! — возопил он. — Да будет славен Он в бездне, пронизанной молниями! Да здравствует блеск молний и ужас тьмы! Се, выхвачу я из объятий мрака сверкающий рубин, и засияет он в мире света, и отступит тьма пред сиянием этим.
Между тем площадь заполнилась ринувшимся со всех сторон народом. Тут были бедняцкие жены и дети, были пожилые мужи, был и кое-кто с моего виноградника: рабы и трудившиеся рядом со мной свободные евреи. Ребятня смеялась и показывала на чудака пальцем. Женщины призывали детей угомониться.
Толпа образовала на берегу полукруг и пристально следила за великаном, который пляшущей походкой вошел в воду и, склонившись над мертвым козленком, высосал кровь из его ран. Затем он вырвал у козленка язык и запихнул себе в рот.
Я содрогнулся. Человек явно не в своем уме. Его надо оставить в покое!
Великан, однако, не замечал столпившихся вокруг. Он жевал сырой козлячий язык и без умолку говорил. Он нарушал закон, нарушал субботнюю тишину, чему народ и дивился.
— Да, своим сиянием рубин рассеет тьму! А путь к нему лежит по небесным спиралям в деснице Божией, куда я попаду через внутренний Закон! Зато внешний Закон при этом сморщится, как сморщивается и засыхает на солнце яблочная кожура.
Я так соскучился по языку Писаний, что позволил себе упиваться им, не вдаваясь в смысл высказываний. Похоже было, что и на собравшуюся у моря толпу речи великана производили сильное впечатление. Мало-помалу она притихла, перестала указывать на странного человека пальцем и смеяться над ним.
— И когда прорежет мрак молния, охватит ее ужас неописуемый, и отклонится она обратно в свою сферу, и пребудет там, во тьме. А сыны и дщери тьмы затрясутся от страха, когда отнимут у них рубин и останется во тьме одна тьма. И уйдет тьма из света, ибо и в свете много тьмы. Я вижу ее, о чада человеческие. Вижу мерцание ее в очах ваших, вижу пламень ее в руках ваших.