Читаем без скачивания Трава забвения. Рассказы - Леонгард Ковалёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зимними вечерами во время прядения хозяйка сидела у окошка, куда светила луна. Мать, Вера и она о чём-нибудь говорили. Изредка хозяйка приподымала половинку зада, издавая выразительный протяжный звук – это было в порядке вещей и не нарушало мирного течения вечерних часов. Так должно было делать для облегчения организма. Была она плотного сложения, имела седые волосы, закрученные в пучок, дома и во дворе ходила с непокрытой головой. Лицо было большое, красное, нос крестьянский, широкий. Внимательные глаза всё видели, всё замечали. В деревне говорили, что она колдунья, хотя ничего похожего не было заметно. Думаю, говорили из зависти к её успешности и достаткам. Однако, помню, она высказала пророчество: в этой войне победит воин на красном коне, а в следующей победит чёрный воин.
Как-то я, видимо, ослушался строгого её «стювайся!», и она решила поучить меня ремнём. Я увернулся и стал убегать от неё вокруг печки. Поняв, что меня не догнать, она сделала вид, что потеряла ко мне интерес и, когда я забылся, подкралась сзади и всё-таки хлестнула меня разок, чем удовлетворила своё хозяйское самолюбие.
Конечно, она была скупа, прижимиста. Когда в погребе у неё портились ряженка или простокваша, она угощала ими нас: «Возьми, Васильевна, покушай». А однажды обнаружилось, что куры несутся в таком месте, откуда невозможно достать яиц – под амбаром, и она велела мне лезть в узкое пространство, где можно было и застрять. Я нашёл там три кладки и достал, думаю, более четырёх десятков яиц. Хозяйка решила вознаградить меня и долго перебирала добытые мной яйца, поднимала их к солнцу, просматривала на просвет, наконец, выбрала, видимо, самое плохое. Игорю, который стоял тут же, глотая слюнки, ничего не дала. Почему я не догадался припрятать с десяток?
У хозяйки бывали и гости – Суховы, муж и жена, оба лет пятидесяти или побольше, оба сухопарые, худые, соответствуя своей фамилии. Жили на производственной базе артели, служили там сторожами. Муж был участник предыдущей мировой войны, во время которой попал под газовую атаку, сильно пострадал, был почти слеп. Единственный сын их был на войне. Были они вполне милые люди, обладавшие некоторой интеллигентностью, но также редкостным свойством говорить, говорить, говорить. Особенно этим отличалась супруга. Муж, когда приходил один, мог и поговорить, и помолчать. Супруга же не умолкала ни на минуту. Едва появившись, тут же приступала к хозяйке с разговорами. Хозяйка ни о чём ни спрашивала, ни переспрашивала, занимаясь своими делами, шла в сарай, в огород, в клеть, ещё куда-нибудь. Гостья не отставала от неё и всё говорила и говорила. Когда супруги бывали вдвоём, то и после целодневных разговоров, в постели – бывшей хозяина – продолжали шушукаться, казалось, всю ночь.
Помню, как, глянув в окно, выходившее на поле, я увидел этого высокого, худого старика, шагавшего по вьюжной дороге, пошатываясь, подняв кверху лицо, как это делают слепые. Он видел только свет и какие-то силуэты. Непостижимо, как он не сбивался с пути, – двадцать километров через поле и лес. Оба они беспокоились о своём сыне, о нём была постоянная их дума. Они соболезновали смерти нашего хозяина и Василия. Уж не знаю, какова была цель их прихода за такие километры, часто зимой.
Бывал ещё за каким-то делом некто Аникин, знакомый нашей хозяйки – тщедушный, косоглазый, видимо непригодный для военной службы, державший себя, однако, мужественно, солидно. Ради него, как и для Суховых, хозяйка ставила самовар, зажигала керосиновую лампу. Человек был, видно, не злой, но имел черту показать себя, говорил так, как говорят с людьми несведущими – громко, учительно.
Раза два заезжала и Надежда Николаевна по ветеринарным делам. Для матери их встреча была в радость. А хозяйка и её удостаивала самовара и керосиновой лампы.
Жить здесь мы начинали, когда у нас не было решительно ничего, никакого имущества. Но вот постепенно обжились, появилась какая-то одежда – конечно тряпьё. Дали нам клочок земли, и мы уже собирали урожай картошки, свёклы, моркови, репы. А когда Демидов принял мать на работу, мы были уже и с хлебом.
Среди различных занятий и забав по примеру других мальчишек я тоже завёл себе кресало и трут. Трут изготавливался из древесного гриба – вываривался, высушивался, обжигался. Кресало – небольшая, но массивная железная пластинка. Важно было, какой использовался кремень. В этих местах уже ощущалась близость Урала, и можно было прямо в поле найти какой-нибудь минерал. Я сам нашёл обломок серного колчедана, о котором сразу подумал, что это золото – он искрился мелкими золотистыми кристаллами. Нашёл образец галенита с его кубическими кристаллами тусклого свинцового блеска, находил разнообразно красивые образцы кремния. При ударе кресала о кремний искры вылетали ярким белым снопом, а при ударе о серный колчедан искры были тускло-красные, при этом шёл специфический, неприятный, запах.
Летом от школы мы получили задание заготавливать для госпиталей безлепестковую ромашку. Её нужно было тащить из земли с корнем, очищать и сушить в тени. Сколько-то этой ромашки собрал и я.
Любил я бывать на конюшне, смотреть лошадей, заходил в кузницу, подолгу наблюдал, как кузнец-старик раздувает горн, раскаляет до бела кусок железа, выковывает из него что-то, окунает в бочку с водой. Смотрел, как он подковывает лошадь – заводит в станок, закрепляет согнутую ногу и ловко приколачивает подкову.
Кузница стояла отдельно от деревни, возле пруда, перед плотиной, внизу глинистого обрыва. Отвесная верхняя часть обрыва была изрыта норками, в которых жили стрижи. Здесь они постоянно летали с визгом – красиво, стремительно, как пущенная стрела..
Шло лето сорок третьего года. Я знал уже всё окружавшее пространство, по-прежнему моим главным делом была доставка дров. В другое время я ходил на пруд, купался, присоединялся к деревенским мальчишкам. Но чаще уходил один – по малину, по грибы, иногда просто бродил, погружаясь в этот строгий, суровый мир, сливаясь с ним, переживая чувства, которых тогда не понимал.
С обрывистого берега речки, впадавшей в пруд, я наблюдал проплывавших там маленьких серебристых рыбок. В стайке их было сто или больше, а вода была хрустально прозрачна… А когда шёл берегом пруда, по самой кромке, передо мной одна за другой бултыхались в воду толстые зелёные лягушки.
Леса там были такие, что, чуть отойдя от мест, где я подбирал свою добычу, начинались настоящие дебри, глушь, куда никто не заходил. Там, на крутой холмистости, ель росла так плотно и так густо, что сквозь частые переплетения ветвей, мёртвых и сухих снизу, чуть проглядывали солнце и небо. Там стояла недобрая тишина. Валежник и бурелом преграждали дорогу тому, кто хотел бы сюда заглянуть. Но это не было ещё последней чертой, переступить которую означало бы покинуть дарованную благодать. Дальше открывался глубокий провал. Крутой склон уходил далеко вниз. Мхи покрывали упавшие друг на друга стволы, высасывая из них то, что ещё было остатками жизни и неминуемо должно было исчезнуть, рассыпаться прахом. Плотным покровом ложилась на землю мёртвая хвоя. Сумрак, молчание, ни малейшего дуновения, ни звука, – вечная безысходность, без какой-либо надежды.
Только приблизившись и только коснувшись черты, за которой таилось небытие, смутно пережив неизбежность уничтожения живого, превращения его в ничто, я возвращался к солнцу, к зелёным полянам, испытывая освобождение, чувство, подобное благодарности, не знаю, кому и за что.
В другое время я ходил по малину, забирался в малинник, необозримо покрывавший пологий склон широкого оврага. На шее у меня висел небольшого диаметра туесок, я клал туда ягоду за ягодой. Душистой и сладкой была лесная малина. Малинник перемежался зарослями жгучей крапивы. Там и сям среди них возвышался муравейник. С безоблачного неба палило солнце, стояло обычное безветрие, а, значит, ничем не нарушаемая, однако живая, добрая тишина…
Долгие часы, оставаясь один в этом первобытном, довременном мире, собирая ягодку за ягодкой, иногда я прерывался в своём занятии, чтобы прислушаться, оглядеться, увидеть… И я всё время думал о покинутом доме…
Неожиданно мне захотелось испробовать колхозных работ. Рано утром мать передала меня бригадирше, молодой женщине, которая отвела меня в поле, где нужно было дёргать лён. Обозначив мою делянку, она показала, как дёргать, как делать вязку, снопики, составлять из них копенки. И я узнал, что такое крестьянский труд.
Очень скоро спина моя начала разламываться и трещать, и когда становилось невмоготу, я делал на земле валик из снопиков, ложился на него поперёк, пытаясь разогнуть спину, лежал так, глядя в небо, и снова принимался работать.
Лён сильно пророс сорняками, из которых самым противным был колючий пустырник. Руки мои стали бурыми, исколотые мелкими колючками.
Лето было на исходе, но день всё ещё был солнечный, жаркий. Я работал один, возле меня не было никого. В полдень обедал куском хлеба с картошками в мундирах и проработал до самого вечера. Домой приплёлся весь изломанный, разбитый и на следующий день малодушно дезертировал. Однако моя работа была учтена – мне зачли полтрудодня, за которые я что-то и получил, кажется, молока. Наверно, литр. Не помню.