Читаем без скачивания Щит и меч - Вадим Михайлович Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда утром Вайс повторил Зубову эти слова, тот только молча кивнул в ответ.
И выдержал весь похоронный ритуал, а потом принимал соболезнования родственников и знакомых Бригитты.
Через день Вайс навестил Зубова. Судя по окуркам, разбросанным вокруг стула, он не вставал с места долго, — возможно, всю ночь и часть дня.
Зубов молча поднялся, взял с пола рюкзак, предложил:
— Пошли.
— Куда?
— Я никогда не вернусь сюда, — объявил Зубов.
— Нет, — возразил Вайс, — ты должен жить здесь.
— Зачем?
— Я приказываю. — И Вайс добавил мягче: — Это нужно для нас всех, Алеша. Нужно, понял? И ради Бригитты тоже. Ведь если ты сбежишь из ее дома сейчас, как только она умерла, ты оскорбишь ее память.
— Это верно, — согласился Зубов. — Ты в самую точку попал. Я должен остаться. Верно. Теперь я уже никуда от нее не убегу до самой своей смерти. Ты понимаешь, она знала…
— Что?
— Ну, не все, конечно, но знала, кто я.
— Почему ты думаешь? — спросил Вайс.
— Понимаешь, — торопливо говорил Зубов, — я вроде как не догадывался, а только чувствовал иногда: знает. А вот когда уже совсем подошла смерть, она показала рукой, чтоб я к ней наклонился, и вроде как всем лицом мне улыбнулась и прошептала по-русски: «Хорошо, спасибо, здравствуйте!» Глаза у нее сразу ужасно так расширились — и все. На это у нее последние остатки жизни ушли, чтобы, значит, сказать мне, что она знала. Вот и все. Жила и знала. — Погрозил кулаком перед лицом Вайса. — Да если бы я знал, что она знает, я бы, понимаешь, был самый счастливый на свете человек. А то мучился: вроде я с ней поддельный, — но я же по-настоящему ее любил. Понял?
— Ты собрался на кладбище? — спросил Вайс.
— Да.
— Я пойду с тобой.
— Пойдем, — сказал Зубов. И добавил: — Спасибо тебе.
У могилы Бригитты он спросил:
— Потом можно будет на камне приписку сделать по-русски, что она Бригитта Зубова?
— Обязательно, — поддержал его Вайс, — а как же иначе? Она ведь твоя жена…
67
Состав дислоцирующейся на Бисмаркштрассе особой группы при Вальтере Шелленберге за последние месяцы основательно изменился. Люди незаметно исчезали, и так же незаметно на смену им появлялись новые.
Вместо Густава группу теперь возглавлял Альфред Фаергоф — долговязый, худощавый мужчина с узким, мумиеобразным лицом, на котором неподвижно застыла вежливая улыбка.
Фаергоф был университетским товарищем Шелленберга и некогда постоял за его честь. Кто-то из студентов сказал ему, что Шелленберг доносчик и работает в службе безопасности. Фаергоф в негодовании вызвал этого студента на дуэль и вышел из нее победителем. Отважным выпадом рапиры он расцарапал до крови щеку противника.
После окончания университета Фаергоф открыл в Бонне адвокатскую контору, но провалился на первом же судебном процессе: он не защищал своего клиента, а обвинял его, как прокурор. То же произошло и в следующий раз. И это не было случайностью. Фаергоф хотел власти над людьми, а профессия адвоката ставила его в положение человека, хитрящего перед мощью государственных законов, увиливающего от них. Но стать прокурором он не решился, опасаясь, как бы отбывшие наказание не начали мстить ему. Такие случаи, он знал, бывали.
Вальтер Шелленберг, став начальником Шестого отдела службы безопасности, предложил Альфреду Фаергофу пост в секретной следственной части этого отдела.
В следственную часть поступали донесения тех, кто втайне наблюдал за работой агентов и резидентов иностранной разведки Шестого отдела СД. И на основе таких донесений Фаергоф мог вынести заочный приговор агенту или резиденту. Исполнение возлагалось на специально для того предназначенных сотрудников, а приемы и способы они избирали сами.
Это уже была настоящая власть над людьми, над их жизнью, к тому же не приходилось вести полемики с подсудимыми и их защитниками.
В редких случаях проштрафившегося агента вызывали в следственную часть. Но это не был ни допрос, ни следствие. Фаергоф встречался с агентом на какой-либо из уютных, хорошо обставленных конспиративных квартир. Радушно принимал гостя, изящно и свободно беседовал с ним.
Вызывая очередного смертника на откровенность, Фаергоф позволял себе такие острые высказывания о правителях империи, за которые любого другого повесили бы без промедления. Он утверждал, что для людей их профессии не существует общечеловеческих норм. Они посвящены во всей тайны власть имущих, и это дает им право сознавать себя особой кастой. Для них не существует и обременительных предрассудков совести, чести и тому подобной ерунды, придуманной, чтобы держать человека в узде.
Достигнув цели, Фаергоф в изысканных выражениях благодарил разоткровенничавшегося агента за приятную беседу, крепко пожимал ему руку. Пока тот спускался с лестницы, он подходил к окну и, если это было днем, задергивал штору, ночью же ставил на подоконник лампу с розовым абажуром.
Поджидавшие его знака люди встречали агента на улице. Все остальное относилось уже к их работе, чрезвычайно узко специализированной.
Принципиальный аморализм Фаергофа, которым он кокетничал перед самим собой, был характерной чертой всех фашистских лидеров.
Вильгельм Хеттль, один из ближайших сподвижников Вальтера Шелленберга, имея уже время поразмыслить над прошлым, в своем признании, сделанном публично, говорил об одном из таких лидеров, Гейдрихе, и, хотя его характеристика Гейдриха отличалась льстивыми преувеличениями, она все же позволяла понять, что представляли собой и другие фашистские вожаки.
«Он, — говорил о Гейдрихе хорошо его знавший Хеттль, — несомненно, был выдающейся личностью и ведущей фигурой не только в национал-социализме, но и во всей концепции тоталитарного государства. В историческом плане его можно сравнить скорее всего с Чезаре Борджиа».
Оба они с полным презрением относились ко всем нравственным устоям. Оба были одержимы одинаковой жаждой власти, оба обладали одинаково холодным умом, ледяным сердцем, одинаково расчетливым честолюбием.
…Он не только не имел какого-либо христианского морального кодекса, но был лишен и элементарного инстинктивного чувства порядочности. Не государство, а власть — личная власть — была его богом. Это был тип человека эпохи Цезаря, когда власть как цель никогда не ставилась под сомнение и считалась самоцелью Для него не существовало такой вещи, как идеология, он не думал о ее правильности или ценности, а рассматривал ее исключительно как орудие, с помощью которого можно было повелевать массами. Все в его мозгу было подчинено одному стремлению — овладеть властью и использовать ее. Истина и доброта не имели для него внутреннего смысла, они служили лишь орудием, которое следовало использовать для дальнейшего захвата власти, и любые средства достижения этой цели были правильны и хороши.
Политика также являлась для него лишь переходной