Читаем без скачивания Улисс из Багдада - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И действительно, в третьем ящике левого ряда ждал меня мой друг Бубакар, с закрытыми глазами, с разъеденной солью кожей, сложив большие ладони на белоснежной простыне, едва помещаясь на досках, настолько он все-таки был высок.
— Буба! — крикнул я и упал на колени.
Не раздумывая, я поцеловал своего товарища в губы, словно пытаясь вдохнуть в него жизнь, вернуть себе этого хрупкого и радостного мальчика, так скоро промелькнувшего на земле. Оглушенный горем, я крикнул:
— За что?! За что?!
Услышав этот стон, официальные лица тут же бросились ко мне с папками и карандашами наперевес, чтобы получить сведения об умершем. Я поднял голову и увидел Витторию, которая из-за их плеч отрицательно качала головой.
— Вы знаете его? — спросил меня один чиновник.
— Можете сообщить его имя, дату и место рождения?
— У него есть родственники? Где?
Я смотрел на Бубу и думал: «И будет сказано, о Буба, что я не вправе говорить с тобой», потом я сморщил лоб, почесал в затылке, изобразил на лице разнообразные гримасы и промямлил:
— Нет, извините. Я перепутал… Мне показалось, что это… Нет, простите, то была ошибка.
Виттория помогла мне подняться, извинилась за меня перед служащими мэрии, потом, едва мы оказались на улице, просунула свою ладонь в мою.
— Хочешь поплакать?
— Я никогда не плачу.
— Пойдем отсюда. Мы не останемся на панихиду.
Она подтолкнула меня к машине, тронулась с места и на большой скорости доехала до бельведера, который возвышался над морем и большей частью острова. Она медленно проехала сквозь ряд зонтичных пиний, кипарисов, потом остановила машину в тени.
— Теперь, если хочешь, — плачь, — приказала она мне и выключила мотор.
— Я не умею плакать. Я никогда не плачу.
— Тогда поцелуй меня.
Мой губы впились в ее губы, и там, на сиденье машины, под треск цикад, под бивший вдали похоронный набат, мы в первый раз любили друг друга.
Хотя Виттория была сицилийкой, никогда не покидавшей остров, она, подобно мне, отринула прошлое — бежала от непростой генеалогии. Мало того что оба ее деда были известными нацистами, близкими к диктатору Муссолини в худших его делах и никогда — в лучших, но и родители ее тоже прославились экстремизмом. Столь же левые в своих взглядах, сколь были правыми их отцы, в семидесятые годы, повинуясь убеждениям и наперекор постыдной фашистской наследственности, они вступили в террористическую бригаду и совершили убийственные теракты, которые осудила история. Отец был застрелен в ходе карательной операции, мать вскоре после того погибла в тюрьме от инсульта.
Воспитанная тетками и дядьями, которые по очереди отфутболивали друг другу нежелательное наследство, Виттория выросла в одиночестве и презрении ко всяческим убеждениям. Она стала учительницей, чтобы придать жизни смысл, переиграть свое детство, отстраивая детство своих учеников.
При этом она понимала, что темперамент, родственный тому, что погубил ее родителей и предков, может довести ее до крайностей. Щедрая душа, готовая встать на защиту нелегальных иммигрантов, что регулярно высаживались на остров, она в равной степени любила свою политическую деятельность и опасалась ее. Действовала и упрекала себя за действие. В глубине души, не доверяя себе, она стыдилась того, чем могла бы гордиться.
Однажды утром, ровно через месяц после смерти Бубы, когда я на рассвете приводил себя в порядок, ко мне пришел папа.
— Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, испарина звезд, как трогательно, как радостно для меня видеть тебя здесь, рядом с прекрасной, любящей женщиной. Если бы я мог еще пролить слезы радости, я бы пролил их.
— Ты пришел очень кстати. У меня к тебе вопрос: как вы живете — там, откуда ты приходишь?
— Мы не живем, мы умерли.
— И все же?
— Сын, нам запрещается давать пояснения.
— Таков приказ?
— Таков здравый смысл! Смерть должна быть окутана тайной. Живые при жизни не получают знания о ней, ведь, что бы ни случилось, они в свой час перейдут этот порог. Поверь мне, гак лучше.
— Почему? Неужели страна мертвых так ужасна?
— Грубо работаешь, мой дорогой Саад, пытаясь разговорить меня. Вообрази последствия такой утечки информации… Если я заявлю тебе, что плохо, ты будешь разочарован, погрузишься в уныние и вмиг потеряешь вкус к жизни. А если я скажу, что там хорошо, ты возжаждешь забвения. Реальность смерти укрыта тайной, и это хранит твою жизнь. Неведение упрочняет твое существование.
— Ты видел Бубу?
— Нет ответа.
— Почему он ко мне не приходит?
— Он отбыл в другое место.
— Куда?
— Ответа не будет, сын. Но его уход — это воплощение, я счастлив за него. Из чувства дружбы ты должен этому радоваться.
— Я не увижусь с ним до собственной смерти?
— Да.
— А потом увижу?
— Ответа не будет.
— Как получается, что тебя я вижу, ты со мной разговариваешь, ездишь со мной, а он — нет?
— Я признан истерзанной душой, неспособной покинуть землю.
При этом вид у него был довольно-таки самодовольный, как будто он в тяжелой борьбе добыл почетное звание или награду.
— Я, что ли, твое терзание, папа?
— Прости?
— Я тебя удерживаю на земле?
— Мм… Полагаю, это не лишено оснований.
— Но однажды и ты тоже уйдешь?
— Не лезь ты ко мне в печенки. С мертвецами, как ни странно, такое не проходит!
Я умолк. Он посмотрел на мое суровое лицо, на грустные глаза и опустился возле меня на колени.
— Что тебе нужно ему сказать, сын?
— Ты увидишь Бубу?
— Не исключено. Ничего не могу тебе обещать. Так что? Если получится, что ему передать?
— Что я прошу у него прощения.
— Что?
— Прошу простить меня. За то, что не сумел спасти его. За то, что не понял, при его жизни, что он был моим другом. Мне стыдно за себя.
Папа наклонился, хотел поцеловать меня, не решился и положил мне руку на плечо.
— Я передам твои слова, сын. Хотя думаю, что Буба не узнает ничего, чего он не знал бы и так. Зато ты сегодня вечером сможешь заплакать.
— Заплакать? Папа, я никогда не плачу.
— Спорим?
— Я не плачу никогда!
— Глупости! На что спорим? На сколько?
Откуда он знал? Едва он исчез, подумав снова о том, что я сказал Бубе, я почувствовал, как в глазах защипало, по телу пробежала судорога, и я проплакал до середины ночи.
Благодаря вмешательству Виттории уцелевшие пассажиры нашего злосчастного корабля считались не нелегалами, а жертвами кораблекрушения, что в глазах сицилийцев меняло все. Вместо того чтобы загнать нас в центр задержания типа того, что был на Мальте, вместе с другими нелегалами, перехваченными пограничниками, нам предоставили право свободно передвигаться. Больше того, деревня Виттории сочла делом чести принимать нас по законам легендарного сицилийского гостеприимства: каждому предоставили скромное жилище, где он мог спать, выдали небольшую сумму и оказали медицинские услуги. Священник собирал провизию у своей паствы, чтобы распределять ее среди нас, а Виттория, как учительница, заняла комнату в мэрии и начала там обучать нас итальянскому языку.
Увы, во мне ответный порыв был сломлен. Хотя я прекрасно видел, что итальянцы к нам добры, сам я не был добр к ним, не платил им той же монетой, я отмалчивался, был закрыт, недоверчив, готов был укусить протянутую руку.
Пытаясь разобраться и отнюдь не гордясь собой, я корил себя за то, что покинул страну, уничтожил документы, утратил друга, а еще за то, что не могу ни с кем ужиться, и, хотя цель моя по-прежнему — найти место в европейском обществе, отвергаю то место, что мне предлагают, намеренно путаюсь и блуждаю… Что дальше — видимо, психбольница?
Одна Виттория тем удивительным вниманием, с которым она ко мне отнеслась, помогала мне держать голову над водой, не давала погрузиться в уныние. Иногда получалось: под жаром ее улыбки я вновь становился проворным, счастливым, смелым Саадом, пустившимся в это странствие, однако стоило ей уйти на несколько часов, как налетали грустные мысли, мрачное настроение сковывало сердце и поступки, мешая жить.
После любовного эпизода под пиниями, после смерти Бубы я так стыдился, что попросил ее больше к этому не возвращаться. Никогда.
— Не могу пользоваться твоим гостеприимством и телом одновременно.
— Но…
— Умоляю тебя. Иначе я перестану себя уважать.
Она пылко возражала, потому что ей ужасно понравилось, и, поскольку я подтвердил, что в глубине души желал бы этого снова, она испробовала несколько других заходов. Я сделал вид, что не понимаю. Когда намеки стали прозрачными, я пригрозил покинуть ее кров, если это повторится, и в конце концов она смирилась с данным мной обетом целомудрия.
Прошлое нелегко оставить позади. Я плыл по волнам. Терял ориентиры. Хотя я и обожал итальянский язык, который преподавала мне Виттория, использование других слов для обозначения прежних вещей делало их не такими реальными, не такими полноправными, лишенными вкуса, истории, воспоминаний. Обозначенный новым языком, мир был не так явственно осязаем, как мир родного языка.