Читаем без скачивания Конец семейного романа - Петер Надаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ecce homo! — воскликнул мой дедушка и бросил рыбу на стол. — Се человек! Представь: ведь она могла быть и человеком. Человек иногда догадывается, что с ним станется, вот и вся разница. Хотя, конечно, кто может знать, о чем догадывается рыба. Вон сколько воздуха, а она задыхается. Как это понять?» Бабушка протягивает ему молоточек для мяса, чтобы убил им рыбу. «Только прошу тебя, папа, поаккуратней! не разбей этернит!» Дедушка засмеялся. Рыба извивалась, то открывала, то закрывала рот, жабры. «Слышишь, какие женщины гуманные? Своими руками она убивать не станет. О, у них ведь такое нежное сердце! А для подстрекательства, выходит, достаточно сильное? Рыба погибнет от моей руки, а что она? Она беспокоится об этерните!» Дедушка берет в руки рыбу, но она подскакивает, выскальзывает. Бабушка закрывает ладонями глаза. Дедушка бьет молоточком. «Руки, руки береги, папа!» Я видел, что она все же подглядывает между пальцами. Голова хрустнула, но рыба все еще была жива, билась и слизью извозила весь стол. «Еще разок ударим, и ей конец. Очень жаль, но от удара у нее вытекли глаза. Так что уха будет не из лучших. Она ведь всего вкусней, если в ней сварить рыбьи глаза». — «Хочешь, чтобы я сварила уху?» — «Если в ней окажется икра или молоки, можно будет добавить к ним хвост и голову, только про горький зуб[27] не забудь! Вот и получится вкусный кисленький суп». — «Остальное обжарю в яйце». — «Можно и в муке с паприкой. Нынче у меня со стулом все в порядке. Ну, ударим последний раз!» Дедушка вскинул молоточек и ударил. Рыба уже не извивалась по столу, только хвост немного подрагивал. «Перед нами лежит мертвец. Карп, или иначе — ciprinus carpio, как и человек по-научному называется homo sapiens. Прежде чем вспороть ее, давай раcсмотрим как следует, какова она с виду. По форме это рыба. Ее форма функциональна: она именно такова, чтобы рыбе легче было жить в предназначенной для нее среде. Одного не знаю: какой была первая рыба, которая стала жить в воде? Не такая, как теперешние? Лишь постепенно приспособилась? Или когда Господь сотворил безжизненную воду, тотчас сотворил и живое существо для нее — рыбу, похожую на рыбу? Мама, будь добра, подай нам хорошо наточенный нож с заостренным концом! Тело у рыбы, как ты видишь, длинное. Она относится к позвоночным, вдоль хребта она совсем узкая; а живот, средоточие всей жизнедеятельности, самый выпуклый. Эти пластинки — жабры, орган дыхания. Кровь у нее, как видишь, красная, как у людей, но не теплая, а холодная. Кожа покрыта чешуей, чешуйки накладываются одна на другую, снизу вверх, как черепица на крыше. Когда мы разбираем на крыше черепицу, начинать надо сверху, с конька, но мы к этим нашим черепицам приставим острое лезвие вот сюда, у самого хвоста, видишь, так всего легче отшелушить их, снизу вверх. То, для чего у тебя руки, ноги, у нее — плавники. С помощью хвостового плавника и двух передних она движется вперед, а вот эти мягкие плавнички на спинке, сразу за шипом, определяют направление. Ну, а как она поднимается на поверхность воды или уходит вглубь, если ей того захочется? С помощью плавников на животе. Вот они. Как видишь, и снаружи у нее все целенаправленно, хорошо устроено. Кто все это устроил или что? Когда? Не знаю! Еще помни, что рыба, вопреки сложившемуся мнению, прекрасно слышит; хотя у нее нет снаружи ушей, как у людей, но ей ведь и не нужно воспринимать такие громкие и тихие звуки. В ее жизненной стихии все несколько приглушено. Она осязает ртом и вот этими, протянувшимися вдоль боков нервами. Она чует запахи. Вот ее ноздри. Во рту слизистые оболочки, они дают ей вкусовые ощущения. Без сомнения, она хорошо видит то, что ей необходимо, но видеть мир глазами рыбы — для этого наших познаний недостаточно. Вообрази, до чего неприятно, если кто-то в следующей своей жизни окажется рыбой. Рыба видит всегда. Для нее нет ни дня, ни ночи. Потому что нет век. Она не может закрыть глаза, нечем. Не потому ли рыба такая мудрая? Она всегда молчит. Возможно, поэтому они и живут так долго. Один карп в Шарлоттенбурге живет уже сто пятьдесят лет, и дядя Фридеш в этом году получил оттуда письмо, ему пишут, что карп чувствует себя прекрасно. Когда дядя Фридеш придет, сам спроси у него, что написал ему его друг! Может, карп этот запросто доживет и до двухсот лет! Ну, а теперь вспорем ей живот, посмотрим, что там внутри. Как мне ни неприятно, однако начать придется все же с ее задницы!» — «Папа! Ну что ты опять говоришь?!» — «Вот эта дырочка — конец кишечника, отсюда она испражняется. Если мы вставим сюда острие ножа, вспороть рыбу очень легко. А вот эта косточка, которая соединяет под кожей два грудных плавника, затрудняет вскрытие. Но ничего! Нож у нас острый! Легко двигаемся дальше, к самой голове. Голову теперь можно и отрезать. Отложим ее в сторонку, обследуем после. Увы, мне уже ясно, что нет у нее ни икры, ни молоков. Только мы уху и видели! Но ты сунь руку внутрь, не бойся! Рыба твоя ближайшая родственница, как и бабушкина, и моя, потому что в материнской матке мы в течение нескольких недель остаемся рыбами; в темноте, будто на морском дне. Чувствуешь? Примерно так же все и в твоем животе. Теперь убери руку. Надо очень осторожно вынуть все оттуда, ведь если прорвется желчный пузырь и его содержимое растечется, все ее мясо станет горьким и темно-зеленым. Вот он! Аккуратно вынимаем его острием ножа, вот так; теперь можем свободно рассматривать все остальное. Вот это печень, это кишечник, это сердце, это желудок. Почки тоже соединены с задним отверстием; рыба и писает и какает из одного места. А сейчас давай очень попросим бабушку, чтоб не ворчала, а дала нам миску с водой. Теперь разглядим хорошенько голову. Вот эта часть — она как у нас шея — самая мягкая, тут мы ее и отрежем. Спасибо. Остальная рыба пускай покуда поплавает, если сможет! Ну, постучи-ка по ее голове, сверху! Твердая, верно? Внутри полость, там ее мозг. Небольшой, но, чтобы жить, как она живет, его вполне достаточно. Теперь давай аккуратно срежем жабры, ты увидишь, какая красота под ними; потому и трудно с этими жесткими пластинками справиться. Взгляни на эти багряные дуги! Ты вот не мог бы жить под водой, не мог бы дышать. А она задыхается, выброшенная на берег. Я тебе объясню. В воде есть кислород, есть он и в воздухе. Рыба заглатывает ртом воду, вода проходит между багряными пластинами, в которых постоянно течет кровяной поток. Кровь извлекает из воды кислород и несет его в сердце. Вот оно! Сердце состоит из двух частей, одна называется предсердием, другая желудочком. Кислород освежает кровь, и сердце проталкивает ее по всему телу. Рыба живет, как положено рыбе: плавает, охотится, и от этого кровь устает и по венам возвращается в сердце; сердце отправляет усталую кровь в жабры, и тогда верхние пластины открываются, а использованный кислород, который теперь уже называется иначе, попадает в воду. Ну, а теперь предстоит самое неприятное: придется разрезать ее на куски. Но если ты сейчас возьмешь этот плавательный пузырь, высушишь на солнце как следует, а потом крепко ударишь по нему, получится громкий хлопок. Бери и ступай! А бабушка тем временем приготовит рыбу». Я вышел в сад. Светило солнце. В конуре лежала собака и, высунув голову, спала. Я присел перед ней на корточки и поднес пузырь к ее носу; собака дернула головой и открыла глаза. Хотела схватить пузырь, но я бросился наутек, и собака побежала за мной, стараясь выхватить его у меня из рук. Я побежал к воротам, чтобы положить в почтовый ящик, уж оттуда она его не достанет и не съест. Ящик был пуст, писем не было. Прилетели две капустницы, стали друг за дружкой гоняться, я побежал за ними, хотел увидеть, делают ли они то же, что и мухи. Собака опять побежала за мной. Бабочки исчезли в голубизне, над кустами. Что-то звякнуло. Ева сидела под кустом и делала вид, что плачет. Я поднял камень и бросил в собаку, убирайся; она побежала, поджав хвост, но то и дело оглядывалась. Я опять бросил в нее камень. «О-о, Господи Боже, мой муж умер! Что теперь со мной будет? Почему он покинул меня?» Я знал: сейчас она играет маму, Габор папа, и я опять могу быть только ребенком. «Ой, ой, Господи, кто же приготовит ему ужин после смерти?» — «Его любовница». — «Там любовниц не бывает!» — «Да он и не умер вовсе! На террасе стоит!» Ева отняла от лица руки. «Зачем притащился? Тебя звал кто-нибудь? Дурак!» Я показал ей пузырь, но она толкнула меня, пузырь упал, она схватила его и выскочила из куста той лазейкой, которая вела к их саду. Все же я успел схватить ее за ногу, чтобы не унесла пузырь. «Он мой!» Я тянул ее за ногу, тогда она ударила меня другой ногой. Я даже заплакал, но потом загляделся, как играют на кусте пятнышки света. Бабушка громко звала меня. Когда мы ели рыбу, в прихожей зазвонил телефон. Бабушка выбежала к нему, но мы не слышали, с кем она говорит. Она позвала дедушку. Я сидел и ел рыбу. Дедушка говорил, что есть ее надо осторожно, чтобы не подавиться косточкой. Бабушка рассказывала, что однажды дома, когда ее отца еще не затоптала насмерть лошадь — он упал с повозки, — они вечером в пятницу ели рыбу и вдруг видят: у папы лицо синее. Словно жизнь ушла из него, он не мог вздохнуть, просто сидел — и все. Вокруг закричали. Тогда ей вспомнилось, как кто-то рассказывал, это Бела Зёльд рассказывал, что, если в горле застряла косточка, надо ударить по спине, человек сразу закашляет, и косточка либо проскочит, либо выскочит обратно. Бабушка ударила своего папу по спине, косточка выскочила, и они продолжали есть рыбу. «Но, когда доели, — рассказывала бабушка, — мама встала и отвесила мне хорошую оплеуху. Как ты посмела ударить отца своего! — кричала она». Я тогда засмеялся, потому что представил себе, как моей бабушке отвесили оплеуху. Но дедушка прикрикнул на меня: «Что ты смеешься? Ты вообще понимаешь, что делаешь, когда смеешься? Знаешь ли ты, что такое смех?» — «Не знаю». — «Ну, то-то! Смех — одна из величайших тайн жизни». Я все ждал их, но они не возвращались. Теперь и я уже перестал есть, такая в доме стояла тишина. Кресло, которое только что оттолкнул ногой дедушка, так и стояло наискосок. Из передней тоже не доносилось ни звука. На бабушкиной тарелке длинная кость, с одной стороны уже обглоданная, с другой стороны немножко еще оставалось, а по краю тарелки — выплюнутые косточки. Я прошел по комнатам. Дедушка сидел в кресле, бабушка лежала на кровати. Я прислушался: дышит ли. Вот сейчас можно бы стащить конфету из-под ее подушки. Конфеты прилипли к кульку, бумагу приходилось выплевывать. В дверях стоял мужчина. «Бела! Иди сюда, быстро! Бела! Скорее! Здесь в самом деле покойница!» Голос приближается, скрипит пол. Была у меня, еще дома, лупа. «Бабушка рыбу получила!» — «Не надо стирать, я рано утром уеду». — «Тогда я могу поспать с тобой, пап?» — «Смотри, а я ведь чуть не забыл. Подай-ка мои брюки. Видишь? Если эту лупу поставить против солнца, она собирает лучи, и можно поджечь бумагу. Завтра попробуешь». Снаружи завывает ветер, хотя только что светило солнце. Свеча потрескивает, по ней стекают капли. «Направь лупу на любой предмет, и ты разглядишь даже самые мелкие детали. Видишь? Вот какие горы и долины на твоей коже». Дедушка сидел в кресле. Что, если дышать с ним вместе? Что-то происходит, но что — не знаю. Нет. Что это? От окна какое-то гуденье. Надо бы посмотреть через мое новое увеличительное стекло. В паутину попала муха. Хочет вырваться, а у самого края паутины — паук. И никакое не гуденье, это зудит муха. Лапки запутались в паутине, зря только трепыхается, взмахивает крылышками. Дедушка сидел в кресле. У меня было увеличительное стекло, я смотрел через него — что, если убить паука? или муху? День шел на убыль. Он зажал обе руки между коленями и спал. Рот был открыт, челюсть на столе. Я слушал, как он дышит, и заметил: когда сижу с ним долго, и сам начинаю дышать так же медленно, как он. Бабушка вдруг закричала со второго этажа. «Папа! Папа! Иди сюда поскорее! Быстрей же, папа!» Дедушка закрыл рот, посмотрел на меня и прошамкал: «Что там такое? Случилось что? Зубы подай!» А бабушка все не унималась. Двери были настежь, хоть какой-никакой сквознячок. «Папа! Папа! Скорей сюда! Фери говорит! Папа, да поторопись ты!» Я побежал первым, дедушка уронил свою палку, но я не поднял, он шел, цепляясь за столы, за двери. «Папа, папа, да где же ты! Он уже говорит! Вот сейчас называет свое имя-фамилию! Папа!» Бабушка кричала, стоя на верху лестницы, и чей-то голос говорил по радио. Дедушка остановился у лестницы внизу, держась за перила, я уже добежал до середины. «Папа! Папа! Фери по радио говорит!» Бабушка бросилась назад, в комнату, усилила звук, чтобы и дедушке внизу было слышно: «Предупреждаю, вы обязаны говорить только правду, возможно, потребуется ваши показания подтвердить клятвенно. Закон сурово наказывает за лжесвидетельство. Вы поняли?» — «Да». — «Папа, это он!» — «Расскажите, где, как и при каких обстоятельствах вам стало известно, что обвиняемый встречается с агентом американской секретной службы Генри Бандреном. Расскажите также, какова была ваша роль в организации этой встречи». — «Если не ошибаюсь, тринадцатого или четырнадцатого июля сего года я получил приказ полковника Пала Шухайды, чтобы я, как офицер разведки пограничного полка, подыскав подходящее место…» — «Папа! Фери говорит! Папа!» — «Извольте рассказывать все, как было, со всеми подробностями!» — «Слушаюсь. Полковник Пал Шухайда в вышеуказанное время вызвал меня к себе и сообщил следующее: один из высокопоставленных членов нашего правительства по дипломатическим каналам договорился о секретной встрече с высокопоставленным членом югославского правительства. Об осложнении югославско-венгерских отношений вам известно. Большего сказать не могу. Наша задача состоит в том, чтобы эта встреча прошла в величайшей тайне…» — «Папа! Фери! Это Фери!» — «Помолчи!» — «Техническое обеспечение этой задачи я возлагаю на вас, относительно места проведения встречи доложите мне в семнадцать часов, чтобы я мог немедленно сообщить об этом товарищу начальнику главного политуправления. Сказано мне было приблизительно так. Я тотчас приступил к делу и еще до пяти часов дня доложил, что в трех с половиной километрах от деревни Декенеш, в непосредственной близости от границы, имеется нежилой дом, со всех сторон окруженный акациевым лесом. Окрестные жители называют его хутором Бушеля. Я также доложил Шухайде, что в случае необходимости могу позаботиться о том, чтобы хутор был оборудован всем необходимым еще в течение ночи». — «Что произошло дальше?» — «Полковник, правда, давно уже вызывал у меня подозрения, но данный случай не выглядел подозрительным, ведь Шухайда ссылался на товарища начальника главного политуправления, а я полагал тогда, что он выше всяких подозрений». — «Напоминаю вам, вопрос звучал так: что произошло дальше? Воздержитесь от комментариев и излагайте факты». — «Слушаюсь. Затем полковник предложил мне покинуть его кабинет и ждать в секретариате. Могу сообщить только, что он по прямому телефону говорил с Будапештом и разговор продолжался приблизительно двадцать минут». — «Откуда свидетелю известно, что Шухайда говорил по прямому проводу и именно с Будапештом?» — «Беседуя с секретаршей в приемной, я видел, какая линия на ее настольном коммутаторе значится занятой. По этой линии, как всем известно, говорить можно только с Будапештом». — «Хорошо. Продолжайте». — «Полковник опять вызвал меня к себе и сказал, что, ввиду крайней срочности дела, мне следует немедленно принять меры для приведения в порядок и обустройства хуторского помещения, ибо не исключено, что встреча состоится в течение ближайших двадцати четырех часов. Товарищ начальник главного политуправления распорядился обставить все совсем просто. Он дал указание приобрести в хозчасти стол для совещаний, покрытый зеленым сукном, а если такового нет, пусть достанут, где хотят, стулья тоже. Если стены грязные, побелить. Я спросил, нужно ли как-то украсить помещение. Он ответил: не нужно, но сортир необходим во всяком случае». — «Какие еще указания вы получили?» — «Мне было приказано, чтобы отряд, готовивший помещение, после окончания работ незамедлительно покинул территорию и сразу же был отправлен в летний лагерь, где, полностью изолированный, занялся бы усиленной физической подготовкой, практически равноценной дисциплинарному наказанию. Тут полковник засмеялся и сказал: отличная идея, после таких учений они все позабудут, даже имя собственной матери не вспомнят». — «Призываю свидетеля говорить только правду. Судя по протоколу полицейского допроса, полковник смеялся потому, что это была идея свидетеля». — «Так точно. Прошу прощения. Идея была моя, и полковник ее одобрил». — «Продолжайте». — «При этом мне дано было указание в самые ближайшие часы обеспечить охрану всего участка, но рота, обеспечивающая охрану, видеть место действия не должна, а солдаты роты не должны знать, какое задание выполняют. Командование ротой он возлагает на меня. Пройти на охраняемый участок сможет только тот, кто в свое время получит пароль. Сам я также не имею права находиться внутри охраняемой территории. „Кстати, — сказал он, — это я проверю лично“. Затем он сказал: „А теперь за дело“, — и я немедленно приступил к работе. Я докладывал ему обо всем детально. Умолчал лишь об одном. Как я уже упоминал, поведение Шухайды с начала года стало внушать мне подозрение. В данном случае подозрительной выглядела поспешность предпринимаемых действий, а также то, что столь ответственные правительственные переговоры, насколько мне известно, в подобных местах не проводятся. Когда появляется необходимость в подобных переговорах, заинтересованные правительства устраивают их гораздо проще, через свои представительства в какой-нибудь нейтральной стране. Но всего более показалось мне подозрительным, что, если бы речь действительно шла о том, о чем говорил мне Шухайда, тогда, учитывая имевшее место политическое напряжение, он вел бы телефонный разговор в моем присутствии, чтобы иметь свидетеля. Это входило в мои прямые обязанности как офицера контрразведки, более того, товарищ министр внутренних дел недвусмысленно приказал мне в данном случае проконтролировать также и действия командира полка. Поэтому я спрятал на чердаке хутора солдата из спецподразделения внутренних войск и приказал стенографировать каждое слово, какое ему удастся расслышать, записи передать мне и при любых обстоятельствах оставаться там до тех пор, пока я не приду за ним сам. Я считал этого солдата вполне подходящим для такого задания и достойным доверия, так как он был политически зрелым, к тому же превосходным стенографистом». — «Имя этого солдата?» — «Тамаш Коложвари». — «Как он пишет свою фамилию? На конце ставит „i“ или „y“?»[28] — «Насколько мне помнится, „i“». — «В надлежащее время суд допросит Тамаша Коложвари. Продолжайте, пожалуйста». — «Встреча произошла ночью пятнадцатого июля. Сам я не имел права находиться внутри оцепления, поэтому лично знаю только то, что в половине одиннадцатого со стороны Декенеша появился черный автомобиль, у проселка, ведущего к хутору, остановился, фары были уже потушены. Кто-то открыл дверцу и сказал пароль стоявшим по обе стороны дороги солдатам. Ночь была темная, только на хуторе мы оставили сигнальный фонарь, чтобы прибывшие могли по нему ориентироваться». — «Что за фонарь?» — «В конце крытой галереи[29] поставили зажженную лампу». — «Вам известно, где и как Генри Бандрен пересек границу?» — «Нет. Это мне неизвестно. Мне доложили только, что прибыли двое мужчин, сказали пароль и направились к дому». — «Теперь расскажите, что произошло на следующий день». — «На следующий день Тамаш Коложвари рассказал, что его записи весьма несовершенны, так как ему приходилось работать на чердаке в полной темноте. Однако он все хорошо слышал. Я съездил за ним на машине, после того как приказал снять оцепление и немедленно отправил роту в расположение летнего лагеря. Коложвари еще в машине сказал мне, что иностранец говорил по-английски и его переводил переводчик. Я тайно провел Коложвари в свой кабинет, и он в течение нескольких часов перепечатывал свои записи на машинке». — «Сколько страниц занял материал?» — «Пятнадцать страниц. Там действительно оказались пробелы». — «Вы его прочитали?» — «Да. Прочитал». — «Его содержание?» — «Среди прочего там речь шла о том, что указания югославов должны быть исполнены в точности так, как если бы они исходили непосредственно от ЦРУ. Но самым потрясающим во всем этом была часть, в которой содержался план уничтожения товарищей Ракоши и Гере». — «Достаточно! Записями распорядится суд. Сообщите, что вы сделали далее». — «Несколько часов я не мог предпринять решительно ничего, так как не знал, под каким предлогом выехать в Будапешт. Воспользоваться телефоном нечего было и думать, так как теперь стало ясно, что даже прямая линия прослушивается шпионской организацией. Однако случай помог мне. Я получил телеграмму от матери, что мой восьмидесятичетырехлетний отец ночью скончался, она просила немедленно приехать домой. Я показал телеграмму Шухайде, и он согласился на мою поездку в Будапешт. Больше того, я заметил, что он определенно обрадовался этому. Прибыв, я немедленно явился в Центральный комитет и передал материалы заведующему административным отделом. Я попросил его сразу же распорядиться о том, чтобы рядовой Коложвари был безотлагательно удален из казармы, поскольку он единственный, кроме меня, знает все и через него заговорщики могли бы преждевременно проведать о том, что разоблачены. Распоряжение последовало тут же, и полчаса спустя заведующий отделом сказал мне, что соответствующие органы для надежности арестовали Коложвари и доставят его куда надо. После этого я отправился домой и дальнейших распоряжений ожидал там». — «У народных судей имеются вопросы к свидетелю? А у господина народного прокурора? У защиты? Обвиняемый! У вас нет каких-либо замечаний?» — «Никаких». — «Прошу вывести обвиняемых. После краткого перерыва суд продолжит работу». Бабушка вышла из комнаты. Я встал со ступеньки. Дедушка отпустил перила, за которые держался. Бабушка сошла с лестницы, я за ней. «Почему он говорил такое? И даже не приехал домой! Папа! Почему? Почему ты не отвечаешь? Папа, да ответь же! Почему он так говорил? Ведь ты жив! Папа!» — «Выходит, я ошибался?» Вверху что-то еще говорило радио, потом заиграла музыка. Бабушка схватила дедушку за руки. «Папа!!» — «Значит, я ошибался?» — «Папа, ну что ты плетешь? Скажи хоть что-нибудь, прошу тебя, я не вынесу! Папа!» — «Я ошибался?» Дедушка заковылял в их комнату, но было похоже, что это он ведет бабушку. В моей комнате на полу его палка. Он пнул ее ногой, и она отлетела к стене. Дедушка сидел в кресле. Обе руки зажал между колен, он спал. Рот был открыт, и так тяжело он дышал, словно что-то колом застряло у него в горле. Я старался не слышать его дыхания и не заснуть, как он. Когда бабушка позвала нас к столу, он проснулся и зашамкал губами. Взял с подоконника протез и вставил на место. «Да. Думаю, так». — «О чем ты, папа?» — «Выходит, ошибся?» Но поужинать все же вышел. Ужинали молча, потом дедушка встал из-за стола и посмотрел на бабушку: «Скажи, мама!» — «Что? Да говори же, дорогой ты мой!» — «Выходит, я ошибался?» — «В чем? О чем ты думаешь? Христа ради, скажи!» — «Да. Видно, так. Значит, ошибся?» Дверь они затворили, заскрипела кровать, бабушка все выспрашивала его, да только без толку. Потом полоска света под дверью исчезла. Окно было открыто, одеяло я сбросил. «Это кузнечик?» — «Нет, сынок, это уже осенняя мушка». Я шел осторожно, чтобы не скрипнул пол. В той комнате включил свет и бесшумно открыл дверцу шкафа. В шкафу запах лаванды. Лаванда в белых полотняных мешочках, вверху на полке и внизу. Я прислушался, не идет ли бабушка, вроде как что-то скрипнуло. Я сразу выключил свет и закрыл шкаф. Но это скрипел дом, сам по себе. В самом низу была небольшая коробка, и я не знал, что в ней. Я вытащил ее из-под других коробок, и вся горка рухнула. Я опять затаился, прислушиваясь, но все было тихо, только я один услышал шум падавших коробок. А в той коробке, аккуратно сложенное, лежало зеленое бархатное платье. Сверху шелк и на нем тюль. Я снял пижаму и стоял голый. Потом натянул на себя зеленое платье. Оно было очень длинное. Я подумал: отдам его Еве. Было страшно: вдруг сейчас войдет бабушка, сложить все как было я уже не успею… если спросит, что я тут делаю, скажу, что еще не почистил зубы. В ванной на полке были ножницы. Я отрезал пришитый с изнанки мешочек с серыми кругляшами. Показал их Габору и Еве и соврал, что они золотые, их припрятали наши предки и покрасили серой краской, чтобы никто не догадался. Габор не поверил. Постучал кругляшом по зубу и сказал, что это свинец и его можно расплавить. Кто сумеет прокатить кружок от двери так, чтобы он под диван закатился, тот победитель. Открылась дверь, и их мама голая прошла через комнату. В другой комнате она включила радио, и опять говорил тот же голос. Она надела халат, в котором дурачилась Ева, когда их мама уезжала выступать. Она смотрела на себя в зеркало и слушала, что говорят по радио. Вдруг Габор рассек шпагой кресло. Она вышла в халате и села в это кресло. Смотрела, как катится кругляш. Когда я вернулся, дедушка сидел в кресле. Он протянул ко мне руку, я подошел, он обнял меня. Я видел его глаза совсем близко. «Так я ошибался? Мертвые мифы самые живучие! Ты тоже так думаешь? Да. Выходит, я ошибся?» Он стоял посреди комнаты в зимнем пальто. Но я знал, что эта комната мне незнакома. Кто-то кричал. «Когда порежешь палец ножом, больно ведь, правда? Я так тебе врезал, почище ножа!» Я вскочил и бросился к нему, он удалялся. «Будет больно!» И вдруг он оказался здесь, совсем близко. Его глаза. Я обнял его за шею и подумал, если сейчас заплачу, ему будет приятно. Но когда прижался щекой к его щеке, почувствовал, что он небритый, потому что он брился через день, а сейчас только что приехал, и бабушка еще не выстирала его одежду. Я опять сел в постели и тут понял, что все это был сон. Вот же моя кровать. А может, и это мне только снится? Вот моя комната; за окном темные тени деревьев, и не стоит посреди комнаты мой отец. Как странно… Дыхание дедушки. Как-то не так. Полоска под дверью темная. Почему он так громко дышит? Но он не дышал. Как будто в горле у него застряло что-то, он хочет выдавить это, но ничего не получается. Только хрип, бульканье. Я еще послушал, приникнув к двери. Увидел, что под одеялом тело шевелится. «Дедушка!» Не ответил, а звук все тот же. «Дедушка!» Бабушка тихо посапывала, но ее кровати мне не было видно, в той стороне комнаты было совсем темно. «Бабушка!» Не ответила. Рот у дедушки открыт. «Бабушка!» — «Что такое? Что случилось? Тебе что-нибудь нужно?» — «Бабушка!» Дедушка дышал тяжко, всхрапнет, и тут же выдохнет со свистом. «Папа! Что с тобой? Папа!» Дедушка не отвечал, рот был открыт, и мне казалось, глаза смотрят. «Папа! Ответь! Папа! Что с тобой? Папушка! Дорогой мой! Ответь, любовь моя! Что с тобой? Господи! Доктора! Что это? Господи! Доктора! Что это? Почему?» Бабушка в темноте металась по комнате, я за ней, вместе с ней. Углы такие острые, но боль словно бы где-то далеко. «Папа, что болит? Родной мой! Тебе больно? Ох, одеться, быстрей. Доктора! Звонить доктору! Скорее Фридеша! Ох, Господи! Фридеш, Фридеш, и он ведь уже, Фридеш! Господи! Папа! Надо позвонить!» А дедушка — все то же, быстрее, чаще. Я прикрыл глаза ладонями от света. Бабушка выбежала из комнаты. Наверно, в груди, внутри у него слизь слиплась комом, это из-за нее он так… Рот дедушкин был открыт, и глаза смотрели, и в кулаках он зажал на груди одеяло. Потом он закрыл рот, и что-то выдавилось, и от уголков губ потекло красное, а на лице я увидел лиловые пятна. Я намочил полотенце в ванной, думал, от этого ему полегчает, надо только положить на лоб мокрое, и тогда с ним все будет хорошо. Но телефон не работал. Бабушка выхватила из шкафа какое-то платье. Стерла полотенцем то, красное, в уголках губ, и теперь рот у него был закрыт, и от мокрого полотенца он совсем успокоился, потому что лежал не шевелясь. «Не оставляй его одного ни на минуту! Лекарство!» Бабушка метнулась от двери назад. Попробовала накапать ему в рот сердечные капли, но и они стекли с губ, как и то… «Ни на минуту не оставляй одного!» Мне хотелось взять его за руку, но я не посмел. Рука лежала вдоль тела, пальцы разжались, подушка вокруг головы была вся мокрая, и волосы и лоб тоже. Хлопнула калитка. Дедушка опять открыл глаза, словно вглядывался во что-то, и рот опять открылся, как будто сказать хотел что-то. Да так и остался открытым. Я побежал в свою комнату, поглядеть из окна, скоро ли возвратится бабушка. Сейчас она бежит там, где крест, бежать-то ей тяжело, крест на пригорке. Но тут опять хлопнула калитка, наверное, у креста она остановилась и вернулась, должно быть, что-то забыла. Зеркало бабушка тоже накрыла черным платком. Его глаза уже нельзя было закрыть; подбородок, хотя она и подвязала его, снова отвалился. Когда снаружи начало светать, она прикрыла ставни, чтоб было темно. В изголовье у дедушки горела, потрескивая, свеча. Бабушка велела мне оставаться в комнате, пока она сходит в церковь и договорится о похоронах. Он лежал все так же. Не замечает, что на глаз ему села муха. Надо прогнать ее! Дедушкин рот такой глубокий, темный, я подумал, что дедушка весь пустой внутри. На кладбище ветер развевал какое-то пламя, было похоже, как если бы горели огромные свечи. Гроб опустили в глубокую яму, по его крышке застучали комья земли, как будто там не было дедушки и гроб был пустой. Когда мы вернулись с кладбища, задняя калитка была открыта, и дверь в квартиру и все двери в доме тоже, и в открытую дверь мы увидели, что в кресле сидит дедушка. Бабушка схватилась за ручку двери. Но я видел, что это не дедушка, а папа в дедушкином халате. Он спал. Бабушка села. Он проснулся, и мы смотрели друг на друга, издали. «Как ты здесь оказался?» — тихо спросила бабушка. «Меня уже перевели оттуда. Телеграмму почта отправила по прежнему адресу, а меня там уже не было, и телеграмма пролежала два дня, пока ее не переслали,» — сказал он. Бабушка встала и пошла в свою комнату. Он тоже встал. «Что ты наделал?» — спросила бабушка. «Что?» — спросил он. «Сними то, что на тебе. И выйди из нашей комнаты», — сказала бабушка. Он вышел. Весь день никто не разговаривал. Я пошел посмотреть на тот листок, который качается, даже когда нет ветра. Так было и сейчас, не знаю отчего. Вечером, когда мы улеглись, он прошел через мою комнату к бабушке. Мне хотелось послушать, да только они говорили совсем тихо. Но скоро я опять шмыгнул в постель, потому что папа вышел. Он остановился у моей кровати. «Хочешь, расскажу тебе сказку?» — «Нет! Не хочу!» Он сел на край моей постели, потом обнял и положил мою голову себе на колени. Теперь мне уже хотелось, чтобы он стал рассказывать, но и так, в тишине, было хорошо; странно, что он дышит не так громко, как дедушка, а ведь он его сын. «Дедушка рассказывал мне о предках, но о своем отце… он же твой дедушка, правда? Такой же, как мне — мой дедушка, да? О нем он никогда не рассказывал». — «Мой дедушка? Рассказать тебе о нем? Ладно. Ну, что же тебе рассказать? Начнем с того, что жили мы тогда на улице Хольд, у нас там была очень большая квартира, весь второй этаж. Я деда боялся. Он был маленького роста, носил усы и бороду. Еще был у нас дядя, брат моего деда, но жил он с нами, потому что был холостяк, так никогда и не женился. Дядюшка Эрне. Дядю Эрне я любил больше, чем дедушку. Обедали мы за большим столом. Дедушка сидел в одном конце, дядя Эрне в другом. Во время обеда они вечно кричали, какие-то старые политические споры, потому что давным-давно, когда меня еще и на свете не было, они оба в парламенте заседали, и там сидели по разные стороны, потому что один из них, дедушка, был сторонником Тисы[30], а богом дяди Эрне был Кошут[31]. Говорили, что и в те давние времена они даже домой возвращались в разных каретах и дома продолжали ссориться. После обеда дед, наоравшись вволю, отправлялся соснуть, а дядя Эрне сидел, покуривая трубку, и болтал всякую чепуху. Однажды, помню, рассказывал, что в Париже была у него любовница-танцовщица, канкан отплясывала, забыл уж, как ее звали. Он всегда поджидал эту женщину после представления, они садились в карету и объезжали разные питейные заведения. А уж после этого возвращались домой, в отель. И вот там для дяди Эрне устраивалось особое представление. Видишь ли, эта женщина кое в чем была знаменитостью. Ты представляешь, что такое канкан?» Он отстранил мою голову, встал и, насвистывая мелодию, стал плясать, высоко вскидывая ноги. Потом остановился, с трудом переводя дух. «Вот такой он, канкан! Вихрь! Так эта женщина славилась тем, что не только умела выше всех вскидывать ноги, но при этом в такт умудрялась издавать эдакое громкое „пафф!“» Я понял не сразу. Он упал навзничь поперек моей кровати. Мы хватались друг за друга и хохотали до колик. Я тоже представил себе: женщина подбрасывает ноги, и — «пафф!»… Он так и остался лежать, поверх меня, крест-накрест, но больше не смеялся. Потом встал и вышел. Утром я проснулся, почувствовав, что его лицо гладко выбрито и кожа пахла совсем как у нас. Но, проснувшись, уже не знал, не приснилось ли мне вчерашнее. Я вышел в сад. Ночью прошел дождь. Под деревом валялись абрикосы, видимо-невидимо. Бабушка весь день пролежала в постели. Когда она лежала, у нее не кружилась голова и не болела. Конфеты она клала под подушку, но мне давала не всегда. Если я говорил, что голоден, намазывала кусок хлеба жиром или горчицей. Есть я пошел в сад. Ночью, проснувшись, видел, что она стоит у окна. Вечером, когда дедушка был уже неживой, бабушка везде выключила свет, не любила, чтоб зря тратилось электричество. Она села на край моей кровати. Я напомнил ей, что она обещала рассказать мне про Геновеву. «Книга такая у нас была, на ней, вверху, большой ангел взлетает на небо, этот ангел и был Геновева, и, когда мы рушили кукурузу или в зимний вечер просто сидели без дела, папа мой любил, чтобы я читала им вслух эту легенду. А начиналась она так: когда-то, давным-давно, жила на свете девушка необыкновенной красоты, такой красивой девушки никто никогда еще и не видывал: светлые волосы до пояса, побежит — волосы летят за ней парусом на ветру; но она была бедной, и родители у нее уже старенькие. А как померли ее родители, осталась бедняжка совсем одна. Однажды охотился в тех краях молодой герцог. А Геновева как раз в тот день отправилась в лес собрать немного хвороста, чтобы вечером сварить себе похлебку. Увидел герцог Геновеву и сразу влюбился. Он пообещал жениться на ней, лишь бы она с ним поехала. Но Геновева ехать с ним не хотела: не может такого быть, сказала она, чтобы богатый герцог стал мужем бедной девушки. Герцог рассердился и решил, что заберет ее силой. Только вернулась Геновева домой, как в лачугу ввалились гайдуки и увели ее с собой. Они доставили девушку во дворец, там прислужницы выкупали ее в розовой воде, нарядили в шелка и бархат, в золотые волосы бриллианты вплели. Обрядив, повели к герцогу. „Теперь ты поверишь, Геновева, что я люблю тебя?“ — спросил герцог. „Как я могу поверить тебе?!“— ответила ему Геновева. Лишь тогда, мол, поверю, если герцог пойдет с нею в ее ветхую хижину, станет жить там, вечером ужинать луковым супом, а днем пахать землю. Герцогу только того было и надо, и он пошел с нею. Да только долго не выдержал. Непривычные глаза болели, дым от очага разъедал их, а от запаха лука он и вовсе нос воротил, нежным рукам не под силу было удерживать рукоятки плуга. Наконец и до старого герцога дошел слух, что совсем увядает молодой герцог из-за своей возлюбленной. Послал он туда гайдуков, приказав им надеть маски, и бросили Геновеву в темницу. А старый герцог радостно обнял своего сына. Он сказал ему, что Геновеву умыкнули разбойники, теперь уж ничего не поделаешь, так что женись, мол, на неженке-барышне, на графине. Так все и вышло, а Геновева в темнице родила сына. Однажды ночью, когда стражник заснул, девушка убежала. Она пряталась в лесах, питалась дикими яблоками, лесной ягодой, сырыми грибами, отыскала пещеру, в которой можно было укрыться. Так они и жили, и мальчик рос здоровеньким. Длинные волосы Геновевы служили обоим им одеялом, а зеленый мох постелью. Но однажды Геновева захворала, да так тяжело, что не могла и шевельнуться. И тут небо послало сильный ливень. В пещеру, укрываясь от дождя, забежало семейство оленей. Мать-олениха услышала, что в пещере плачет маленький ребенок. Она подошла к нему и напои