Читаем без скачивания Французская революция, Гильотина - Томас Карлейль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что, если к этим двум достопримечательностям - к этому факту и теориям его - мы прибавим еще и третье? Ведь французская нация уже в течение нескольких лет верила в возможность, даже в неизбежное и скорое наступление всемирного Золотого Века, царства Свободы, Равенства и Братства, в котором человек человеку будет братом, а горе и грех исчезнут с земли. Нет хлеба для еды, нет мыла для стирки, а царство полного счастья уже у порога, раз Бастилия пала! Как горели наши сердца на празднике Пик, когда брат бросался на грудь к брату и в светлом ликовании 25 миллионов разразились кликами и пушечным дымом! Надежда наша была тогда ярка, как солнце; теперь она стала злобно красной, как пожирающий огонь. О боже, что за чары, что за дьявольское наваждение делают то, что полное счастье, которое так близко, что до него рукой подать, никогда, однако, нельзя схватить, а вместо него лишь раздоры и нужда? Одна шайка предателей за другой! Трепещите, изменники; бойтесь народа, называющегося терпеливым, многострадальным, он не может вечно покоряться тому, чтобы у него вытаскивали таким путем из карманов Золотой Век!
Да, читатель, в этом-то и чудо. Из этой вонючей свалки скептицизма, чувственности, сентиментальности, пустого макиавеллизма действительно выросла такая вера, пылающая в сердце народа. Целый народ, живущий в глубокой невзгоде, проснувшись к сознательности, верит, что он у преддверия братского рая на земле. Он протягивает руки, стремится обнять невыразимое и не может сделать это по известным причинам. Редко бывает, чтобы про целый народ можно было сказать, что он имеет какую-нибудь веру, за исключением веры в те вещи, которые он может съесть или взять в руки. А когда он получает какую-нибудь веру, то история его становится захватывающей, замечательной. Но с того времени, когда вся вооруженная Европа разом содрогнулась при слове отшельника Петра[47] и ринулась к гробу, в котором лежало тело Господне, не было сколько-нибудь заметного всеобщего импульса веры. С тех пор как смолкло протестантство, ни голос Лютера, ни барабан Жижки[48] не возвещали более, что Божья правда не дьявольская ложь; с тех пор как последний из камеронианцев (Ренвик было его имя; слава имени храброго) пал, убитый на крепостном валу в Эдинбурге, среди наций не было даже частичного импульса веры, пока наконец вера не проснулась во французской нации. В ней, повторяем, в этой изумительной вере ее, и заключается чудо. Это вера, несомненно, самого чудесного свойства даже среди других вер, и она воплотится в чудеса. Она душа этого мирового чуда, называемого Французской революцией, перед которой мир до сих пор исполнен изумления и трепета.
Впрочем, пусть никто не просит историю объяснить посредством изложения причин и действий, как шло дело с этих пор. Борьба Горы и Жиронды и все последующее есть борьба фанатизма с чудесами, причины и последствия которой не поддаются объяснению. Шум этой борьбы представляется уму как гул голосов обезумевших людей; даже долго прислушиваясь и вникая, в нем различаешь мало членораздельного, а только шум сражения, клики торжества, вопли отчаяния. Гора не оставила мемуаров; жирондисты оставили их, но мемуары Жиронды слишком часто представляют собой не более чем протяжные возгласы: "Горе мне!" и "Будьте вы прокляты!" Если история может философски изобразить все стадии горения зажженного брандера[49], она может попытаться решить и эту задачу. Здесь был слой горной смолы, там слой серы, а вот в каком направлении проходила жила пороха, селитры, скипидара и порченого жира, это история могла бы отчасти знать, будь она достаточно любознательна. Но как все эти вещества действовали и воздействовали под палубами, как один слой огня влиял на другой благодаря своей собственной природе и искусству человека, теперь, когда все руки в яростном движении и пламя лижет паруса и стеньги, высоко взвиваясь над ними, - в это история пусть и не пытается проникнуть.
Брандер этот - старая Франция, старая французская форма жизни; экипаж его -целое поколение людей. Дико звучат их крики и неистовства, похожие на крики духов, мучимых в адском огне. Но разве они не отошли уже в область прошлого, читатель! Брандер и они сами, пугавшие мир, уплыли прочь; пламя его и его громы исчезли в пучине времени. Поэтому история сделает только одно: она пожалеет людей, всех людей, ибо всех постигла горькая доля. Даже Неподкупному с серо-зеленым лицом не будет отказано в сострадании, в некотором человеколюбивом участии, хотя это и потребует усилий. А теперь, раз так многое уже целиком достигнуто, остальное пойдет легче. В глазах равного ко всем братского сострадания бесчисленные извращения рассеиваются, преувеличения и проклятия отпадают сами собой. Стоя на безопасном берегу, мы пристально смотрим, не окажется ли чего-нибудь для нас интересного и к нам применимого.
Глава вторая. ЛЮДИ В ШТАНАХ И САНКЮЛОТЫ
Гора и Жиронда теперь в полной ссоре; их взаимное озлобление, говорит Тулонжон, превращается в "бледную" злобу. Замечательное, печальное явление: у всех этих людей на устах слово "республика", в сердце каждого из них живет страстное желание чего-то, что он называет "республикой", и, однако, посмотрите, какая между ними смертельная борьба! Но именно так созданы люди. Они живут в недоразумении, и, раз судьба соединяет их вместе, недоразумения их различны или кажутся им различными! Слова людей плохо согласуются с их мыслями; даже мысль их плохо согласуется с внутренней, неназываемой тайной, из которой рождаются и мысль и действие. Ни один человек не может объяснить себя, не может быть объясненным; люди видят не друг друга, а искаженные призраки, которые они называют друг другом; они ненавидят их и борются с ними, ибо верно сказано, что всякая борьба есть недоразумение.
Ведь, в самом деле, сравнение с брандером наших бедных братьев французов, таких пламенных и тоже живущих в огненной стихии, не лишено смысла. Обдумав его хорошенько, мы найдем в нем частицу истины. Человек, опрометчиво предавшийся республиканскому или иному трансцендентализму и борющийся фанатично среди такой же фанатичной нации, становится как бы окутанным окружающей его атмосферой трансцендентальности и безумия: его индивидуальное "я" растворяется в чем-то, что не он и что чуждо ему, хотя и неотделимо от него. Странно подумать, но кажется, будто платье облекает того же самого человека, а между тем человек не здесь, воля его не здесь, точно так же как и источник его дел и мыслей; вместо человека и его воли перед нами образчик фанатизма и фатализма, воплотившийся в его образ. Он, злополучный воплощенный фанатизм, идет своим путем; никто не может помочь ему, и сам он меньше всех. Это удивительное, трагическое положение; положение, которое язык человеческий, не привыкший иметь дело с такими вещами, так как предназначен для целей обыденной жизни, старается изобразить фигурально. Материальный огонь не более неукротим, чем огонь фанатизма, и, хотя видимый для глаз, он не более реален. Воля в своем увлечении прорывается невольно и в то же время добровольно; движение свободных человеческих умов превращается в яростный шквал фанатизма, слепой, как ветер; и Гора и Жиронда, придя в сознание, одинаково удивляются, видя, куда он занес и бросил их. Вот каким чудесным образом люди могут действовать на людей; сознательное и бессознательное неисповедимо перемешано в нашей неисповедимой жизни, и свободная воля окружена бесконечной необходимостью.
Оружием жирондистов служат государственная философия, порядочность и красноречие. Последнее - можете назвать его риторикой - действительно высшего порядка. Верньо, например, так красиво закругляет периоды, как ни один из его современников. Оружие Горы - оружие чистой природы: смелость и пылкость; они могут превратиться в свирепость, как у людей с твердыми убеждениями и решимостью, которые в известном случае должны, как сентябристы, или победить, или погибнуть. Почва, за которую сражаются, есть популярность; искать ее можно или с друзьями свободы и порядка, или же только с друзьями свободы; с теми и другими одновременно, к несчастью, невозможно. У первых и вообще у департаментских властей, у людей, читающих парламентские дебаты, почтенных, миролюбивых и состоятельных, пользуются популярностью жирондисты. У крайних же патриотов, у неимущих миллионов, особенно у парижского населения, которое не столько читает, сколько слышит и видит, жирондисты не имеют успеха и популярностью пользуется Гора.
В эгоизме и в скудости ума нет недостатка ни с той, ни с другой стороны, особенно же со стороны жирондистов, у которых инстинкт самосохранения, слишком сильно развившийся благодаря обстоятельствам, играет весьма печальную роль и у которых изредка проявляется даже известная хитрость, доходящая до уверток и обмана. Это люди искусные в адвокатском словопрении. Их прозвали иезуитами революции3, но это слишком жестокое название. Следует также признать, что эта грубая, шумливая Гора сознает, к чему стремится революция, чего красноречивые жирондисты совершенно не сознают. Для того ли совершалась революция, для того ли сражались французы с миром в течение четырех трудных лет, чтобы осуществилась какая-то формула, чтобы общество сделалось методическим, доказуемым логикой и исчезло бы только старое дворянство с его притязаниями? Или она должна была принести луч света и облегчение 25 миллионам, сидевшим в потемках и обремененным налогами, пока они не поднялись с пиками в руках? По крайней мере разве нельзя было думать, что она принесет им хотя бы хлеб для пропитания? И на Горе, тут и там, у Друга Народа Марата, даже у зеленого Неподкупного, как он вообще ни сух и ни формалистичен, имеется искреннее сознание этого последнего факта, а без этого сознания всякие другие сознания представляют здесь ничто, и изысканнейшее красноречие не более как медь звенящая и кимвал[50] бряцающий. С другой стороны, жирондисты относятся очень холодно, очень покровительственно и несерьезно к "нашим более бедным братьям" - к этим братьям, которых часто называют собирательным именем "массы", как будто они не люди, а кучи горючего, взрывчатого материала для снесения Бастилии. По совести говоря, разве революционер такого сорта не заблуждение? Это существо, не признанное ни природой, ни искусством, заслуживающее только быть уничтоженным и исчезнуть! Несомненно, для наших более бедных парижских братьев все это жирондистское покровительство звучит смертью и убийством и тем фальшивее, тем ненавистнее, чем красивее и чем неопровержимо логичнее оно высказывается.