Читаем без скачивания Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По двору в сарай прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса света и разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел в щель и слушал.
— Ведь это вы несерьезно, — говорил Митрофанов, все громче и торопливее. — Нельзя же, господа… товарищи… Мы живем в государстве…
— Молчи, — глухо сказали ему.
— Да — нет! Как же можно? Что вы… что… Ну… боже мой… — И вдруг, не своим голосом, он страшно крикнул:
— Караул… Позвольте — что вы? Постойте!
Необычайно кратко и глухо хлопнул выстрел, и тотчас погас огонь.
Самгин почувствовал, что это на него упала мягкая тяжесть, приплюснув его к земле так, что подогнулись колени.
Через несколько секунд тишины снова вспыхнул огонь, и раздался голос Калитина:
— Это ты — напрасно! Это, товарищ, не дело.
— А — чего? Вот он — документ!..
— Надо было Якова подождать…
Кто-то заговорил так же торопливо, как Митрофанов.
— Лаврушку он спрашивал, кого как зовут, ну? Меня — спрашивал? Про адвоката? Чем он руководит? И как вообще…
— Вынесите его в сад, — сказал Калитин. — Дай-ка мне книжку и всё…
Самгин встал перед дверью и сказал:
— Он был уголовный сыщик… Но Мокеев, наскочив на него, закричал густо и свирепо:
— Охранник! Аккуратно, как в аптеке! Не беспокойтесь…
Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова под мышки, везет его по полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк, ноги волочились по полу, развернув носки.
Калитин, сидя на корточках перед фонарем, рассматривал какие-то бумажки и ворчал:
— Делов сегодня у нас… Карточка охранного, видать…
— Вот и револьвер его, — вертел Мокеев перед лицом Самгина черный кусок металла. — Он меня едва не пристрелил, а теперь — я его из этого…
Самгин стоял, закрыв глаза.
— Ну, довольно канители! — строго сказал Калитин. — Идем, Мокеев, к Якову. Все-таки это, брат… не дело, если каждый будет…
— Эй, черти, помогите мне! — крикнул водопроводчик из сада.
Но Калягин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я — готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».
«Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг…»
О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.
«Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?» — думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:
«Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок».
Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:
«Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь».
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:
— Егор-то Васильич удавился…
— Эх, боже мой, — с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.
— На чердаке висит, — говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.
«Реветь будет».
Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:
— Пробовала снять, а — сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.
— Что ж делать? — спросил Самгин.
— Что делать-то? А — вам ничего не надобно делать, я сама… Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?
Она замолчала, и снова зазвенело стекло, забулькало в горлышке бутылки.
«Она пьет водку», — сообразил Самгин.
— А — провизии нет, — вздохнула старуха. — Охо-хо. Не знаю, чем кормить.
— Ничего не надо, — сказал Самгин, едва сдержав желание закричать. — Вы… не беспокойтесь…
— Что уж тут, — отозвалась Анфимьевна, уходя; шла она, точно против сильного ветра.
— Ну — сниму, а — куда девать его? — спросила она в дверях…
Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, — он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом:
— Когда мы не научимся…
Самгин отметил: «Говорить — не умеет, следовало сказать — если, а не — когда».
— …действовать организованно, так у нас ни черта не выйдет. Не успел, говоришь? Надо было успеть, товарищ Калитин… Такие неуспехи…
Самгин отшатнулся от печки и ушел в кабинет, плотно прикрыв дверь за собою.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Его обслуживала горничная Настя, худенькая девушка с большими глазами; глаза были серые, с золотой искрой в зрачках, а смотрели так, как будто Настя всегда прислушивалась к чему-то, что слышит только она. Еще более, чем Анфимьевна, она заботилась о том, чтобы напоить чаем и накормить защитников баррикады. Она окончательно превратила кухню в трактир.
Анфимьевна простудилась и заболела. Последний раз Самгин видел ее на ногах поздно вечером, на другой день после того, как удавился повар.
В кухне никого не было, почти все люди с баррикад, кроме дежурных, совещались в сарае. Самгина смутила тяжелая возня на чердаке; он взял лампу, вышел на черное крыльцо и увидал, что старуха, обняв повара сзади, под мышки, переставляет его маленькую фигурку со ступени на ступень. Повар, прижав голову к левому плечу и высунув язык, не гнулся, ноги его были плотно сжаты; казалось, что у него одна нога, она стучала по ступеням твердо, как нога живого, и ею он упирался, не желая спуститься вниз. Осветив руки Анфимьевны, вспухшие на груди повара, Самгин осветил и лицо ее, круглое, точно арбуз, окрашенное в лиловый цвет, так же как ее руки, а личико повара было темное и похоже на большую картофелину.
— Куда вы его, куда? — шопотом спросил Самгин. Старуха, покрякивая и задыхаясь, ответила:
— Ничего, не беспокойтесь. У меня салазки припасены. Медник отвезет. Он — услужливый…
Сойдя с лестницы, она взяла повара поперек тела, попыталась поднять его на плечо и — не сладив, положила под ноги себе. Самгин ушел, подумав:
«В другое время я бы помог ей».
Он уже так отупел, что виденное не взволновало его. Теперь Анфимьевна лежала, задыхаясь, в своей комнате; за нею. ухаживал небритый, седой фельдшер Винокуров, человек — всегда трезвый, очень болтливый, но уважаемый всей улицей.
— Знаменитая своей справедливостью женщина, замечательнейшая, — сипло говорил он. — Но — не вытянет. Пневмония. Жаль. Старичье — умирает, молодежь — буянит. Ох, нездорова Россия…
Дважды приходили солдаты, но стреляли они издали, немного; постреляют безвредно и уйдут. Баррикада не отвечала им, а медник посмеивался:
— Бесполезно патроны тратят, сукины сыны… И хвастливо говорил:
— В старое бы время: ребята — в штыки! И успокоились бы душеньки наши в пяток минут… Лаврушка нашел, что:
— Пули щелкают, как ложкой по лбу.
Как-то днем, в стороне бульвара началась очень злая и частая пальба. Лаврушку с его чумазым товарищем послали посмотреть: что там? Минут через двадцать чумазый привел его в кухню облитого кровью, — ему прострелили левую руку выше локтя. Голый до пояса, он сидел на табурете, весь бок был в крови, — казалось, что с бока его содрана кожа. По бледному лицу Лаврушки текли слезы, подбородок дрожал, стучали зубы. Студент Панфилов, перевязывая рану, уговаривал его: