Читаем без скачивания Рассказы капитана 2-го ранга В.Л. Кирдяги, слышанные от него во время «Великого сиденья» - Леонид Соболев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, это все времена давние-передавние, а ведь и в нашем-то рабоче-крестьянском флоте я тоже кое-каких суффиксов по этой части навидался.
Начать-то надо, пожалуй, сбоку. В двадцатых годах появилась у нас на Балтийском флоте эпидемия: психи. Что это за явление? А вот что.
СУФФИКС ВТОРОЙ. ЧТО ТАКОЕ ПСИХИ?
Плавал я тогда на учебном судне «Комсомолец» комиссаром. И вот зачастили ко мне старшие специалисты. Придет, скажем, старший штурман или механик и чуть не плачет:
— Ну не могу я, товарищ комиссар, с Петрушкиным (или там с Ватрушкиным) ничего поделать: от работы отлынивает, грубит, сладу нет. Вызовешь его в каюту, начнешь долбать или политработу проводить на сознательность, он тут же бескозырку с головы — раз! — и о палубу. Ногами топчет и кричит истошным голосом: «Вы меня, товарищ командир, не неврируйте! Я псих!.. У меня такое медицинское состояние, что я не воспринимаю, чего мне говорят, и за себя не ручаюсь!..»
— Так вы таких в госпиталь посылайте, — говорю.
— Посылал. Две недели там отлежатся и придут с бумажкой, где лиловым по белому пропечатано, что военмор Ватрушкин-Петрушкин является психически неуравновешенным и до поры до времени в зависимости от дальнейших исследований за свои поступки отвечать не может, однако демобилизации по болезни пока что не подлежит…
Конечно, на флотах, как и везде, всегда сачки водились. Но тут появилась какая-то любопытная разновидность. Как мы потом разобрались, пошла она от жоржиков недобитых, которые с кронштадтского восстания у нас еще оставались, да от лиговской шпаны, какую нэп наплодил. Служить-работать им неохота. А за отказ от вахты или от наряда твердо было — трибунал. Вот такой и устраивает спектакль с криком и топтанием фуражки. Его — в госпиталь. А там он еще чище номера откалывает, пока не добьется бумажки.
А тут случилась у меня болячка, положили в госпиталь. Болезнь пустяшная, в кино ходить можно, а как раз объявили модную тогда Мэри Пикфорд. Пришел я в клуб пораньше, положил на стул книжку и пошел покурить. Вернулся — книга на полу, а на моем месте сидит болящий в полосатом халате Я ему говорю:
— Товарищ дорогой, тут книжечка моя лежала, так будьте любезны освободить место.
А он на меня посмотрел таким холодным взором и говорит:
— Катись колбаской. И ты меня, зараза, не раздражай, потому — я псих и у меня документ есть. Я вот сейчас тебе морду набью и отвечать не буду.
Взял я тихо-тихо свою книжку и из зала прямо к комиссару госпиталя.
— Послушай, — говорю, — браток, что же это такое у тебя творится?
А он мне:
— А что ты сделаешь? У нас теперь сплошная гуманизьма, спасу нет!.. Это тебе не гражданская война!.. Гуманизьма такая, что этого сукинова сына давно в трибунал сдать надо, а он наукой прикрылся: нервенный да психованный, вот с ним и чикаются.
— А ты чего ж молчишь? Сказал бы главному врачу, чтоб таких справок не давали!
— А если этот подлец возьмет да в него чайник кипятку швырнет? Конечно, его потом засудят, а мы-то главного врача лишимся. Понял ты, с чего такая гуманизьма? То-то…
Вернулся я из госпиталя в пятницу. А в субботу пошли мы с командиром осматривать корабль после большой приборки. Сами знаете, все должно быть промыто, надраено, корабль чистехонек должен быть, как невеста перед венцом. А тут видим — в коммунальной палубе под рундуками ветошь какая-то лежит грязная. Командир взъелся:
— Кто старшина? Чего недосмотрели? Десять суток гауптвахты!
А тот — бац! — фуражечку под ноги, начал ее топтать и зашелся:
— Не имеете права!.. Я нервнобольной!.. У меня документ!..
Тут на меня вроде наитие нашло. Нагнулся я, поднял фуражечку, расправил аккуратно ленточку, чтоб всем была видна, и ему вежливенько так говорю:
— Вот что. Либо ты сейчас заткнешься и начнешь этот кабак прибирать, либо я вызову караул и тебя не в госпиталь и не в трибунал, а прямо в Особый отдел отправлю. Ты ведь что ногами топтал? Что на ленточке написано? «Рабоче-Крестьянский Красный Балтийский Флот» — вот что написано! И как написано? Золотыми буквами написано! Значит, ты эти советские революционные слова ногами топчешь? Кто же ты есть после этого? И где тебе место? На флоте рабоче-крестьянском или — сам скажи, где?
И что же вы думаете? Притих, прибрался как миленький, а после ко мне в каюту пришел плакаться.
— Товарищ комиссар, — говорит, — я это сдуру, дружков наслушался.
А дружки-то его как раз те, что я говорил, — из вымирающего племени клешников да жоржиков с Лиговки. Они было сильно тон задавали, пока не пришли на флот первые комсомольские наборы.
Вот люди были! Огонь!.. Правда, с ними тоже трудновато порой было. Оно и понятно, сами подумайте, пришли они с руководящих постов — кто секретарь горкома комсомола, кто, говоря по-тогдашнему, уездного, а кто и из губкома. Флотская дисциплина осваивалась ими с трудом — как же, у них обо всем свое мнение! Чуть что — к комиссару с протестом. На комсомольском бюро планы такие строили, аж в затылке почешешь: революционные, но уж больно фантастические. Но главное-то со временем себя вполне обнаружило: новое племя на корабли пришло, комсомольское племя! Оно, глядишь, хотите — вытеснило, хотите — парализовало, хотите — перевоспитало другую флотскую молодежь, кто от клешников, жоржиков, от разной лиговской шатии всякой чепухи набрался. А уж свежий флотский набор — «деревенские», как тогда говорилось, — комсомольцы такой оборот завернули, что через годик-два смотришь — какой-нибудь пошехонский паренек уже состоит в активе комсомола и шумит за мировую революцию. А когда через три года пришел на флот четвертый комсомольский набор, мы уж вовсе позабыли, что это такое — пенки.
И вот, подумайте, в двадцать седьмом году, когда все вроде установилось, у нас на линкоре такая отрыжка этого явления произошла, что мы руками развели.
СУФФИКС ТРЕТИЙ. СЕРДЕЧНИК КАРПУШЕЧКИН
Был у нас вахтенный начальник по фамилии Карпушечкин. Такой глуповатый, прямо сказать, комсоставчик — как говорится, не командир, а существо в нашивках: ни звезд с неба, ни чинов от начальства не хватает. Училище кончил где-то на шкентеле, пятым-шестым с конца, так и стоит все на вахте вроде ночного сторожа. Даже ротой командовать не смог, пребывал в помощниках. Но и тут он, сейчас уж припомнить не могу, чего-то такого наворотил, за что ему командир корабля вкатил пятнадцать суток без берега.
Вот с этого-то Карпушечкин и запсиховал. Правда, фуражку не топтал, это уж отжило, а пошел по другой, деликатной линии: лежит в каюте, охает, стонет, на сердце жалуется и ест вполсилы. А надо сказать, тогда у комсостава, кто постарше, из царских офицеров, заметно стали сдавать сердца: чуть по службе какая неприятность — бледнеют, за сердце хватаются и лезут в карман за пузырьком, как сейчас помню, «строфант» называется. Но то у людей в годах, с переживаниями, со сложной биографией. А этот — молодой, без всякий анкеты и вроде здоровяк, а вот поди ж ты!.. Дует он этот строфант, как воду, а за сердце все держится.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});