Читаем без скачивания Расставание - Леонид Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Леночка, успокойся, ты не простой советский человек.
Она не обращает внимания.
— Все политикой занимаются, сегодня одно, завтра другое, а вот Бах и Рафаэль — это на все времена, и я больше скажу… — Леночка сияет, я такой ее не видывал. — …все человечество существует для Рафаэля. И для тех, кто его понимает, потому все остальное просто брехня.
— Несколько радикально, — мягко комментирует Валентина.
Отец незаметно толкает меня, и мы с ним выходим на кухню варить кофе.
— Валентина, — спрашиваю я, — она кто?
— Кандидат философских наук.
— А если не секрет, на чем она закандидатилась?
— По-моему, ее тема — о главном звене в цепи исторических событий, есть такой момент в марксизме.
В его голосе так тонка ирония, что ее невозможно вычленить, но и не заметить нельзя.
— И что же оказалось тем звеном в ее диссертации?
— По тем временам это называлось «плюс химизация».
— Понятно, — я ухмыляюсь. — Развить эту тему до докторской помешало диалектическое колебание курса партии.
В ответ лишь пожатие плеч, в котором все ответы, выбирай, какой хочешь.
— Тебя интересует мое мнение? — спрашиваю с некоторой наглостью, потому что знаю — интересует, и еще как!
Опять пожатие плеч, на этот раз улавливаю нервозность.
— По-моему, она славная женщина и, ей-Богу, красивая.
Отец стреляет в меня глазами. Выдержка — одна сотая секунды, и в эту сотую секунды он успевает поблагодарить меня, и делает это таким образом, что я никак, даже при желании, не смог бы злоупотребить его благодарностью.
Мы несем в комнату чашки и торт, а там уже смех, женщины переключились на иные темы, и по лукавым их глазам мы понимаем, что разговор был сугубо женский. Я очень доволен Леночкой и полон решимости устроить ее счастье с Жуковым.
Вскрывается коробка с тортом, и восторженные ахи женщин льстят моему суровому отцу, ясное дело, такой торт не рождается в рядовых пищеблоках, этот торт-аристократ умыкается посредством блата из распределителя власть предержащих. Сверкающими ножами торт разрезается, раскладывается по тарелочкам с вензелями, но и в расчлененном виде он столько же великолепен, и женщины — профессионал-марксоид и профессионал-жена — одинаково хищно тянутся к нему изящными пальчиками с одинаковым бледно-розовым маникюром.
Все идет прекрасно, если не считать, что мне пока совершенно не ясны отношения отца с Валентиной. В их поведении ничто не свидетельствует об особой близости, и в то же время они на «ты». В устах отца это «ты» звучит таким образом, что не оставляет сомнений насчет давности отношений, когда уже все выяснено и переговорено, и нет необходимости подчеркивать близость. Лишь иногда нет-нет, да зыркнет в мою сторону мой строгий и уравновешенный отец.
Некоторое время женщины полностью поглощены тортом, две милых кошечки у блюдца со сливками, и это такое радостное зрелище — глаза сверкают, пальчики мелькают, и притом ни одного движения в ущерб очаровательности, сплошное совершенство движений и мимики. Мы с отцом насколько же грубее и примитивнее!
Вспыхивает эмоциональный обмен историями, где фигурирует какое-нибудь сверхутон-ченное блюдо, и отец начинает проявлять беспокойство — как я понимаю, не роняет ли себя Валентина в моих глазах столь пылкой увлеченностью гурманской темой. А меня так и зудит бес усложнить ситуацию, и я спрашиваю Валентину будто между прочим:
— Вы работаете вместе?
Взглядом этот вопрос переадресую и отцу и чувствую, как все сразу меняется, переходит в напряженную готовность.
— Даже на одной кафедре, — отвечает Валентина. — Только у нас скорее не работа, а служба, правда? Это она спешит за помощью к отцу.
— В известном смысле, — говорит отец, — как работники идеологического фронта, мы, пожалуй, действительно состоим на службе.
Это он уводит в сторону, но я не поддаюсь.
— Значит, вы давно знакомы?
— Да уже лет пять или шесть…
— Семь, — уточняет отец и уже не смотрит на меня.
Я вовсе не хочу портить им настроение, мне хотелось бы видеть хоть намек на их близость, я хочу узнать, станет ли мне неприятно, когда увижу чувства отца к другой женщине, не сработает ли во мне еще невытравленный остаток семейного чувства, хотя, что и говорить, наша семья так давно и прочно рассыпалась, что умерли все охранительные семейные инстинкты. Я искренне хочу отцу счастья, я убежден, что с матерью они уже никогда не сойдутся, я знаю, наконец, что и наши с отцом взаимоотношения невозможно ни испортить, ни улучшить. И в итоге, что в моей воле? Единственное — облегчить отцу дорогу к возможному счастью. Я встаю со стула, чуть-чуть, совсем не панибратски, касаюсь отцовского плеча, гляжу в прохладные зрачки Валентины и говорю довольно естественно:
— Я рад. Честное слово, рад! И вообще, все правильно.
Переполненный ощущениями «правильности» происходящего, я выскакиваю из комнаты, бегу к себе. Ищу в записной книжке телефон Жукова, набираю, строгий женский голос сообщает мне, что Анатолий Дмитриевич на студии, звоню туда.
— Привет, — говорю, — как жизнь и прочее?
Жуков удивлен моим звонком и насторожен.
— Слушай, — говорю дружески-заговорщическим тоном, — я насчет твоей Леночки. Ты знаешь, кто ее папаша?
— А это имеет значение? — осторожно спрашивает Жуков.
— Для меня не имеет, не знаю, как для тебя… Так вот, ее папаша полковник из одного учреждения на Лубянке. И есть агентурные данные, что сей полковник не на шутку встревожен тем обстоятельством, что его любимая дочь не ночует дома. Более того, намерен посредством своей сети установить подробные детали.
— Ты это серьезно?
Восторг! Жуков в нокауте. Теперь можно помочь ему подняться с ковра.
— С Лубянкой не шутят. Так что, пожалуйста, оцени по достоинству мою услугу, то есть информацию. И когда, став супругом знакомой нам особы, выбьешься в великие, не забудь, кто тебе первый стукнул о приближении эпохи грез. Не забудешь?
— Чёрт возьми! — бормочет Жуков. — Если ты не врешь, это все гораздо серьезнее, чем ты предполагаешь.
— Я ничего не предполагаю, я всего лишь из корыстных соображений информирую старого приятеля.
Жуков сопит в трубку. Как в зеркале, вижу его самодовольную физиономию в состоянии растерянности и тревоги. Но знаю, намек на перспективы он тоже усек.
— Ну пока! — кричу. — У меня, брат, тоже куча проблем, так что до встречи в лучшие времена.
Кто посмеет осудить меня? Леночка Худова хочет замуж. Могу я желать ей счастья? Режиссер Жуков делает карьеру на телевидении, это не самое гнусное стремление, все мы хотим и имеем право жить хорошо. Где-то есть другие миры, и там живут по другим правилам и законам, и они тоже, наверное, не идеальны: «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!»
В комнате отца я слышу смех. Там сидят счастливые люди. И я тоже хочу, чтоб мне было хорошо. Мое желание ни с чьим другим не пересекается, я никому дороги не заступаю, я пробираюсь извилистой тропкой в обход чужих троп. И не так уж тесен мир, чтобы непременно толкаться локтями.
Я стою у двери в отцовскую комнату, слушаю бойкий говорок Леночки, мягкое щебетание Валентины, спокойное гудение приятного отцовского тембра, и думаю, что хорошо бы поставить здесь рядом с дверью кресло, сидеть и дремать — под шелест счастливых голосов милых и приятных тебе людей. Я взял бы на себя роль Цербера и кусал бы всех, приближающихся к этому порогу с чем-то недобрым. Разве не заложена в моей душе благородная ярость, не ловил я себя на желании иной раз оскалить зубы?
Петербургский мечтатель Достоевского — это величайший человеческий тип, он нашел в себе силы превратить грезу в источник жизни, и тем напрочь избавился от мира необходимости. В новой реальности человек оказался целью, причиной и следствием, он был богом, пусть с маленькой буквы, это лучше, чем быть Человеком с большой, великовеличание человека всегда оборачивается очередным его порабощением и унижением.
А мне, а нам — не нужно величания, мы хотим покоя! Вот те, трое за дверью, что им еще нужно в жизни?
Я вхожу. От торта на столе одни перышки, зато еще есть мускат. Леночка (чутье, как у кошки) вцепляется в меня взглядом. Но я не замечаю ее взгляда, пусть пока поволнуется, потревожится, это ей даже к лицу.
— А мы о философии говорим, — сообщает она. — Твой отец утверждает, что для меня это темная ночь.
— А что говоришь ты, моя прелесть?
— Что я говорю? А я говорю, что это чепуха, всякая философия. Каждый придумывает свои термины и треплется на всем известные темы. А поскольку у каждого свои термины, то и спорят будто бы о мудром, а на самом деле просто друг друга понять не могут.
Я смотрю на Валентину — ведь она, как-никак, философ по профессии, но прежде всего она — женщина. Она не обижается за философию, я даже предполагаю, что на философию ей вообще наплевать; во всяком случае, у них с отцом сейчас на лицах на редкость одинаковые улыбки.