Читаем без скачивания Стивен Ликок. Юмористические рассказы - Стивен Ликок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — сказал он печальным, тихим голосом. — Вы угадали.
— Простите меня, — продолжал я. — Может быть, вы расскажете мне о своем горе: когда поделишься с другом, на душе становится как-то легче. У вас неприятности из-за Медоуза?
Наступило молчание. Я догадывался, о чем пойдет речь, и ждал, когда он заговорит.
— Медоуз уходит от нас, — промолвил он наконец, собрав все свои силы, чтобы произнести эти роковые слова как можно спокойнее.
— Друг мой! — воскликнул я, беря его руку в свои.
— Вы понимаете, как нам тяжело. Прошлой зимой ушел Франклин. И, поверьте, без всякого повода с нашей стороны: мы делали все, что могли. Теперь Медоуз.
В голосе Фаулера послышались слезы.
— Он еще не заявил о своем уходе, — продолжал мой бедный друг, — но мы знаем: он не останется. На это нет никакой надежды.
— В чем же дело? — спросил я.
— Никаких конкретных жалоб у него нет. Просто ему у нас не нравится. Мы ему не подходим.
Фаулер закрыл лицо рукой. Наступило молчание.
Подождав немного, я тихо вышел из столовой и покинул дом, не поднимаясь в гостиную. Несколько дней спустя я узнал, что Медоуз действительно ушел от них. Эшкрофт — Фаулеры просто в отчаянии. Говорят, они решили снять в Гранд — отеле небольшой номер в десять комнат с четырьмя ванными, чтобы хоть как-нибудь дотянуть эту зиму.
Не стоит, однако, сгущать краски и представлять дело так, будто богатые вовсе не знают мгновений истинного безоблачного счастья. По моим наблюдениям, оно приходит к ним именно тогда, когда им удается разориться — полностью и окончательно разориться. Можно потерять деньги, играя на бирже или пользуясь услугами банка, или любым другим способом. Техническая сторона вопроса чрезвычайно проста.
Когда богатый человек разоряется, он, насколько я могу судить, чувствует себя превосходно и может делать все, что ему вздумается. В подтверждение правильности моего суждения приведу кое — какие факты из моих недавних наблюдений.
На днях мы с приятелем шли по улице; мимо нас промчалась роскошная машина, в которой сидел элегантный молодой человек, весело болтавший с красивой женщиной. Мой приятель дружески раскланялся с прелестной парой и, сняв шляпу, игриво помахал ею в воздухе, словно желая счастья и удачи.
— Бедняга Оверджой, — сказал он, когда машина скрылась из виду.
— А что такое? — полюбопытствовал я.
— Как? Вы не знаете? — удивился мой приятель. — Он же разорился. Начисто. Потерял все до единого цента.
— Боже мой! — воскликнул я. — Как это печально! Теперь ему придется продать этот красивый лимузин.
— Не думаю, — сказал мой приятель, покачав головой. — Вряд ли он это сделает: его жена наверняка не захочет расстаться с машиной.
Мой знакомый оказался прав. Оверджои не стали продавать машину, так же как они не сочли нужным продать свой великолепный особняк. Надо думать, им было жаль расстаться с ним. Кто-то высказал предположение, что они, наверное, откажутся от ложи в опере. Ничего подобного. Они слишком любят музыку. При всем том в городе уже нет человека, который бы не знал, что Оверджой начисто разорен. У него и в самом деле нет за душой ни цента. Десять долларов — вот теперь его красная цена. Однако я по-прежнему вижу на нем подбитую котиком шубу, которая стоит никак не меньше пятисот долларов.
Юмор, как я его понимаю
По-моему, это только справедливо, если в конце сборника мне предоставят несколько страниц, где бы я мог с полной откровенностью высказать то, что думаю.
Еще две недели назад я взялся бы за перо, чтобы написать о юморе с уверенностью всеми признанного авторитета.
Но увы! Это золотое время прошло. У меня уже не та репутация. По совести говоря, я полностью разоблачен. Некий английский рецензент, помещающий свои статьи в весьма солидном журнале, одного названия которого вполне достаточно, чтобы снять любые возражения, написал обо мне примерно следующее: «Что такое, в конце концов, юмор профессора Ликока, как не ловко составленная смесь гиперболы и литотеса?»
Он совершенно прав. Не понимаю только, как ему удалось разнюхать мои производственные секреты. Но, поскольку тайна уже раскрыта, я охотно признаю, что он действительно докопался до истины: изготовляя что-нибудь юмористическое, я, как правило, спускаюсь к себе в погреб и смешиваю полгаллона литотеса с пинтой гиперболы. Если по ходу дела желательно придать моему новому произведению беллетристическое звучание, я обычно прибавляю еще полпинты катарсиса. Как видите, нет ничего проще.
Все это я говорю только для того, чтобы предпослать моей статье своего рода введение, к тому же мне хотелось бы развеять даже самую мысль о том, будто я настолько самоуверен, что берусь писать о юморе с таким же профессиональным апломбом, с каким Элла Уилер Уилкокс[15] пишет о любви, а Ева Тэнгвей[16] рассуждает о балете. Единственное, на чем я позволяю себе настаивать, — это то, что я обладаю не меньшим чувством юмора, чем другие люди. Впрочем, как это ни странно, я еще не встречал человека, который не думал бы о себе того же. Каждый признает, когда этого нельзя избежать, что у него плохое зрение или что он не умеет плавать и плохо стреляет из ружья. Но избави вас бог усомниться в наличии у кого-нибудь из ваших знакомых чувства юмора, — вы нанесете этому человеку смертельное оскорбление.
— Что вы! — сказал мне на днях один мой приятель. — Я никогда не хожу в оперу. — И с гордым видом добавил: — У меня совершенно нет слуха.
— Не может быть! — воскликнул я.
— Клянусь вам! Я не в состоянии отличить один мотив от другого. «Родина, милая родина» или «Боже, храни короля» — мне все едино. Я не разбираю — когда еще только настраивают скрипки, а когда уже играют сонату.
Его прямо-таки распирало от гордости, и он приводил все новые и новые факты, словно хвастаясь своим недостатком. В заключение он сказал, что его собака куда музыкальнее его самого: стоит его жене или кому-нибудь из гостей сесть за рояль, как чуткое животное начинает выть, да еще так жалобно, словно от боли. У него лично никогда не возникало такого желания.
И тут я позволил себе вставить, как мне казалось, совершенно безобидное замечание.
— С юмором у вас, должно быть, тоже неважно, — сказал я. — Ведь тот, кто лишен слуха, как правило, лишен и чувства юмора.
Мой приятель побагровел от гнева.
— Чувства юмора! — крикнул он. — Это я-то лишен чувства юмора! Я! Да если хотите знать, юмора у меня хоть отбавляй! У меня его хватит на двоих таких, как вы.
И он накинулся на меня, утверждая, что если у меня когда-нибудь и было чувство юмора, то теперь оно явно исчезло.
Он ушел, весь дрожа от негодования.
Все же лично я не боюсь признаться — пусть даже себе во вред, — что некоторые, с позволения сказать, формы юмора или, вернее, забавы совершенно недоступны моему пониманию и среди них в первую очередь то, что англичане называют практической шуткой.
— Вы, кажется, не были знакомы с Мак-Гэном? — спросил меня на днях один приятель, и когда я подтвердил, что действительно никогда не знал Мак-Гэна, вздохнул и сочувственно покачал головой.
— Жаль, жаль, — сказал он. — Вот у кого была бездна юмора! Неистощимый запас шуток. Помню, мы вместе жили в пансионе, и однажды вечером он натянул поперек коридора веревку и ударил в обеденный гонг. Жильцы стали спускаться в столовую, и один старик второпях сломал себе ногу. Мы чуть не умерли со смеху.
— Бог мой! — воскликнул я. — Ну и шутник! И часто он так забавлялся?
— С утра до вечера. Только этим и был занят. То положит дегтю в томатный суп, то натрет сиденья воском или воткнет в них булавки. Он был просто начинен блестящими идеями; они приходили ему в голову без всяких усилий, сами собой.
Мак-Гэн, насколько я понимаю, умер, но я не собираюсь жалеть о нем. Право, мне кажется, для большинства из нас давно уже прошло то время, когда считалось забавным воткнуть булавку в сиденье стула, или набить подушку колючками, или положить в ботинок соседа живого ужа.
Мне всегда казалось, что настоящий юмор, по самой сути своей, не должен быть злым и жестоким. Я вполне допускаю, что в каждом из нас сидит этакое первобытное дьявольское злорадство, которое нет — нет да и вылезет наружу, когда с кем-нибудь из наших ближних стрясется беда, — чувство, столь же неотделимое от человеческой натуры, как первородный грех. Что ж тут смешного, скажите на милость, если прохожий — в особенности какой-нибудь важный толстяк — вдруг поскользнется на банановой кожуре и грохнется оземь? А нам смешно. Конькобежец чертит по льду замысловатые круги, хвастаясь своим искусством перед зеваками, вдруг лед трещит и бедняга проваливается в воду, — все весело хохочут. Вероятно, далекому нашему прародителю такое происшествие только тогда показалось бы смешным, если бы толстяк сломал себе шею, а конькобежец ушел бы под лед навеки. Могу себе представить — вокруг зияющей дыры, поглотившей конькобежца, стоит орава троглодитов и, что называется, лопается от смеха. Если бы в те времена издавали газеты, этот случай появился бы в печати под броским заголовком: «Презабавное происшествие. Неизвестный провалился под лед и утонул».