Читаем без скачивания Кыштымцы - Михаил Аношкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А, Миша! Гляди — казак и казак! Зайди на чашку чая.
— Спасибо. Антонина блинами накормила.
— Заботливая, видать.
— Есть маленько, — улыбнулся Михаил Иванович. Уж что верно, то верно — Тоня у него на особинку.
Швейкин появился улыбающийся, во френче горохового цвета, карманы на груди и по бокам накладные. Взял повод, потянул на себя. Конь игреневой масти, белая полоска на лбу, веселый такой. Вскинул голову, повод норовит вырвать. Но почуял твердую, опытную руку и перестал брыкаться. Борис Евгеньевич вставил носок сапога в стремя и плавно опустился в седло. Екатерина Кузьмовна подивилась — ловко у него получилось.
С вечера погода хмурилась. Ночью прошелестел спорый дождь. А утром выкатилось умытое солнышко. Заискрилась-засверкала дождевая роса на листьях, крышах домов, на придорожной траве. Небо голубело без единого облачка. До Мареева моста решили добираться не через Нижний, а напрямую. Возле гимназии по деревянному настилу копыта отбили лихую дробь — пересекли Кыштымку. Миновали Заречье и, перемахнув через железнодорожное полотно, очутились на Коноплянке. Оттуда до моста недалеко.
У Мареева моста места красивые. Речку Кыштымку запрудила мельничная плотина. Мельница не работала, но сохранилась — со временем ее легко будет восстановить.
Всадники расседлали лошадей, стреножили и пустили пастись. Борис Евгеньевич, расстелив попону, лег на спину и затих. Мыларщиков вырубил длинное сосновое удилище и соорудил удочку. Леска была в три волоска, самая подходящая для ловли чебаков.
— Хочешь и тебе сделаю?
— Охоты нет, — отказался Борис Евгеньевич. — Лови, а я понаблюдаю.
Мыларщиков ловил чебаков, а Швейкин отдыхал. Лежал на спине и вглядывался в немыслимую голубую глубину. Небо! Оно, вроде бы, всюду одинаковое. И в Сибири такое же. Да только не совсем. Кыштымское небо — это небо вместе с Сугомаком и Егозой, вместе вот с этим неповторимым лесом, с речушкой Кыштымкой и многочисленными озерами. Высятся возле завода две горы — Сугомак и Егоза. Торопятся из тайги к нему три мелководные речушки: Кыштымка, Сугомак и Егоза. Текли они сами по себе. Но пришел человек, поставил плотины и обнялись речушки, как родные сестры, наполнили водой пруды и стали проситься на волю. Человек смилостивился, открыл на Верхнем заводе плотину, и заторопилась на северо-восток по заводскому поселку уже только одна речка — Кыштымка. Однако человек решил, что и она не должна течь праздно. И воздвиг плотину на Нижнем заводе, а потом и у Мареева моста. Хотя здесь лишь мельница, но тоже служба, тоже работа. Много рек на белом свете — больших и малых и совсем малюсеньких. Бурливых и спокойных, равнинных и горных. Но мало найдется таких работящих, как родная Кыштымка. Невелика, а работяща. И никогда не капризничает, даже во времена таянья снегов. Работящая судьба выпала и на долю самого Кыштыма. Плавил чугун, медь, делал железо высшего качества со знаменитой меткой «Два соболя», добывал золото, воевал с заводчиками и нуждой, выкорчевывал тайгу, чтобы иметь клочок земли под посевы. Он умел все: и работать, и терпеть, и бороться, и гневаться, и веселиться. Теперь вот учится строить новую жизнь. Трудненько, а надо!
Борис Евгеньевич подошел к Мыларщикову. Чебачки клевали бойко. Только Михаил Иванович закидывал удочку, как поплавок, выточенный из сосновой коры, начинал нетерпеливо приплясывать, отгоняя от себя водяные круги.
— Тяни, чего дремлешь! — упрекнул Швейкин.
— Рано, — возразил Мыларщиков. — Это чебак, он навроде лесного зайчишки — сперва потешится, а потом уж насмелится.
Мыларщиков дернул удочку с подсеком и воскликнул:
— Вот он!
И верно, на крючке болтался серебристый чебак. Извивался, вырваться хотел. Но от Мыларщикова не убежишь — ловок! Чебачишка полетел в котелок, где плескалось уже более двух десятков серебристых ротозеев. Рыбак поправил червяка и снова закинул в запруду.
— Я все хочу спросить, — повернулся Мыларщиков к Швейкину, в то же время не спуская взгляда с поплавка. — У тебя там была женщина?
— А что? — насторожился Швейкин.
— Просто спрашиваю. Не женился ты там?
— И не подвернулась и не думал как-то. — Борис Евгеньевич бросил в воду камешек.
— Пошто же?
— Как тебе сказать? Я ведь все же ссыльным был, без прав и положения, как бездомная собака. До женитьбы ли было! За кусок хлеба гнул спину день и ночь. И кузнецом был, и печником, и маляром, и кем угодно. Нашим братом помыкали, эксплуатировали на всю катушку, а платили сущие пустяки. Охотой занимался. А потом уже, когда выдали мне паспорт и стал я крестьянином Кежемской волости, то получил возможность ездить всюду, кроме европейской России. Подался на золотые прииски, в Бодайбо. Электриком заделался, фотографировать научился, штейгером служил. Ты, собственно, чего о женитьбе заговорил?
— Вот он! — опять воскликнул Мыларщиков, вытаскивая очередного чебачка. — Улька-то в тебя по уши втюрилась.
Швейкин набрал горсть камешков и бросил их в воду. Рыбак поморщился:
— Чо рыбу-то пугаешь? А Улька — видная девка. Не будь у меня Тони, женился бы на ней, ей-богу! Ты когда заболел, Улька на меня волком глядела. Глазищи-то у нее вон какие. Сердилась, думала, что я тебя умучил, когда в Катеринбург-то ездили. Шимановскова обхаживала, чтоб Юлиана Казимировича к тебе сводил.
Швейкин молчал. Он вспомнил тот разговор с девушкой ранним утром, и заекало сердце.
— Чо молчишь-то! Не нравится?
— Ульяна? Нет, почему же? Хорошая она, что и говорить. Отменной женой будет. Только боюсь я.
— Чего?
— Отпущу тормоза и сразу влюблюсь. А мне нельзя, понимаешь.
— Погоди, чо ты чепуху-то городишь? — удивился Мыларщиков. — Как это нельзя? Ты не мужчина, что ли?
— Ну, ты это брось! Посуди сам. У меня возраст Иисуса Христа. Ульяне всего двадцать. Разница? Разница. Я больной и отдаю себе отчет, что это за болезнь, может, ты не представляешь, а я хорошо понимаю свой завтрашний день. Это два. Да и не хватает у меня времени на вздохи, ты же видишь, как мы крутимся. Спать иногда не удается, когда же тут на луну вздыхать.
— Но Улька-то рядом с тобой!
— Ладно, давай не будем!
— Несерьезно все это, Борис, ей-богу, несерьезно. Зачем себя обкрадывать, не понимаю. Ну был в ссылке, там понятно, там не до жиру, быть бы живу. А сейчас? В старики уже записался, чудак, ей-богу!
— А вообще-то ты во всем виноват!
— Еще одна новость! — удивился Мыларщиков. — С больной головы да на здоровую. Ты, Борис, сегодня, как заяц петляешь. Прямо не угадаешь, куда сейчас прыгнешь.
— Никуда я прыгать не собираюсь. Но подумай, кто же у меня тогда, в молодости, девушку отбил? Кто меня за Тоню-егозинку наколошматил? Может, не ты?
— Вот, оказывается, куда ты прыгнул!
— А что? Не поколотил бы — я бы, может, еще тогда женился, а женился — наверняка не было бы у нас сегодня такого разговора…
— Силен! — восхищенно покрутил головой Мыларщиков. — Как уж вывернулся. А ты, однако, злопамятный. Давай лучше уху варить, а то в кишках урчит.
…На заседании Совета обсуждалось несколько вопросов, главный из них — образование районного Совета рабочих депутатов. Поспорили, не без этого. Не могли сразу договориться, куда отнести Нязепетровский завод. Представитель завода просил присоединить к Уфалейскому Совету. Мотив житейский — ездить ближе. В Кыштымском Совете тоже нашлись приверженцы этой идеи. Однако Нязепетровский завод был испокон веков связан с Кыштымом, входил в один горный округ и подчинялся. Центральному деловому совету. Таким образом, экономически тяготел к Кыштымским заводам. Надо ли было рвать эти прочные связи? Решили не рвать. Нязепетровцам было послано приглашение на учредительный съезд, который наметили провести в июне.
Было принято еще такое решение:
«Возле Мареева моста… сделать городьбу и ворота, содержать сторожа владельцам пашен за свой счет, причем земельно-лесной отдел должен отпустить дерева на это бесплатно».
Расходились по домам поздно, и никто не предполагал, что завтра вся жизнь круто изменится — в Челябинске и по всей транссибирской магистрали начался мятеж чехословаков, которым Советское правительство разрешило выехать на родину через Владивосток. Мятеж подготовила и активно поддержала Антанта и внутренняя контрреволюция.
Это было началом гражданской войны в России.
На тихой улочке…
Иван выздоравливал медленно. Глаша ухаживала за ним, как за маленьким. Ему это нравилось и в то же время оставляло в душе чувство вины перед женой. Как-то она, внимательно осмотрев его волосы, удивилась:
— Вань, а седых-то сколько-о-о!
Он взял с комода зеркальце, долго всматривался в свое скуластое похудевшее лицо и усталые глаза, поерошил щетину начинающих отрастать волос, потер пальцем подглазницы, обведенные светло-фиолетовыми синяками. Да, состарила его эта история на добрый десяток лет. Знай Иван, что в баульчике, ни за какие бы капиталы не поехал в Екатеринбург.