Читаем без скачивания Мое имя Бродек - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидевшая на моих плечах Пупхетта болтала с облаками. Говорила с ними, будто они могли ее понять. Призывала их пошевеливаться, подтянуть свои большие животы и не мешать солнышку на широком небе. Спускавшийся с гор воздух придавал ее щечкам удивительно свежий розовый цвет.
Я держал Эмелию за руку. Она шла хорошим шагом. Иногда ее взгляд утыкался в землю, а иногда забирался очень далеко, к закраине горизонта, изрезанного уступами гор Принцорни. Но в обоих случаях я прекрасно видел, что ее глаза по-настоящему не смотрят на пейзаж, хоть близкий, хоть далекий. Ее глаза казались мне мотыльками, подвижными чудесами, порхающими то туда, то сюда без особой причины, словно привлеченные ветром, прозрачным воздухом, но не думающие ни о чем из того, что делали или видели. Она шла молча. Наверное, короткий ритм дыхания мешал ей напевать свою вечную песенку. Ее губы были немного приоткрыты. Я держал ее за руку. Чувствовал ее тепло, но она ничего не замечала, а быть может, уже и не знала, как ее любит поводырь.
Когда мы добрались до хижины, я усадил Эмелию на каменную скамью возле двери. Рядом с ней опустил Пупхетту, велев быть умницей, пока я сделаю свои замеры, дескать, это у меня совсем ненадолго, а потом мы съедим Pressfrütekof и пирог с яблоками и орехами, который старая Федорина завернула нам в белую тряпицу.
И я начал замеры. Быстро нашел ориентиры, которыми пользовался каждый год: большие камни, некогда отмечавшие границы отдельных загонов и общих владений. Зато с гораздо большим трудом отыскал водопойную емкость из песчаника, почти совершенно точно обозначавшую центр пастбища. Высеченная из целой каменной глыбы, она в первый же раз, когда я увидел ее еще ребенком, напомнила мне какое-то судно, оставленное посреди суши, корабль для богов, отныне только мешающий людям, которым не хватает ни сметливости, чтобы им воспользоваться, ни силы, чтобы сдвинуть с места.
В конце концов я все-таки нашел эту поилку, посреди большой лужи, площадь которой, к моему удивлению, за год утроилась. Масса камня полностью исчезла под водой. Сквозь прозрачную призму волн она напоминала уже не корабль, а могилу, пустой гроб, примитивный и тяжеловесный, лишенный всякого обитателя или, быть может (и от этой мысли я вздрогнул), ожидающий того или ту, которым предстоит лечь в него навеки.
Вдруг я отвел глаза и стал искать вдалеке силуэты Пупхетты и Эмелии, но смог рассмотреть только полуобвалившиеся стены хижины. Видимо, они были по другую сторону, невидимые, исчезнувшие. Я бросил свои измерительные инструменты на краю лужи и помчался как угорелый к хижине, выкрикивая их имена, охваченный иррациональным, исступленным и глубоким страхом. Хижина была не очень далеко, но мне казалось, что я никогда не смогу до нее добежать. Земля выскальзывала из-под моих ног на каждом шагу. Я проваливался в мокрые ямы, увязал в рытвинах и бочажках, тина словно хотела поглотить меня, издавая звуки, напоминавшие стоны умирающих. Добравшись наконец до хижины, я окончательно обессилел и совершенно запыхался. Мои руки, брюки и подбитые гвоздями башмаки были в черной грязи, пахли трясиной, топкой утробой земли, мокрой травой. Я не мог даже выкрикнуть имена тех, ради кого так бежал. А потом увидел. Увидел, как маленькая рука, высунувшись из-за угла стены, взялась за лютик, сорвала его, зажала в ладошке и устремилась к другому цветку. Мой страх исчез так же внезапно, как и накатил. Появилось личико Пупхетты. Она посмотрела на меня. Я прочитал удивление в ее глазах. «Папочка грязный, папочка совсем грязный!» Она засмеялась. Я тоже засмеялся, очень громко, чтобы мой смех слышали все и всё – все, кто хотел свести меня в этом мире к безмолвию праха, и всё, что в том же мире замышляло мою погибель.
Пупхетта гордо держала букет, который собрала для своей матери, – лютики, маргаритки, водяные незабудки. Во всех этих цветах еще трепетала жизнь, словно они не успели осознать, что только что прошли вратами смерти.
Эмелия удалилась от хижины, направляясь к краю выгона, и остановилась на некоем отроге, где склон ломался и дробился, превращаясь в россыпь камней. Ее лицо было обращено к широким чужим равнинам, которые незримо дремали за лоскутьями тумана. Она развела руки в стороны, словно собираясь взлететь, и ее легкий силуэт вырисовывался на фоне этих голубоватых бледных далей с почти нечеловеческой грацией. Пупхетта подбежала к ней и приникла к ее бедрам, стараясь обхватить их своими слишком короткими ручками.
Эмелия не пошевелилась. Ее распущенные волосы колыхались на ветру, словно языки темного, холодного пламени. Я медленно приблизился к ней. Ветер донес до меня ее запах и обрывки ее песенки, которую она снова стала напевать. Пупхетте удалось, подпрыгнув, схватить одну из ее рук. Раскрыв ладонь своей матери, она вложила в нее букет. Цветы один за другим упорхнули из ее пальцев, а она даже не попыталась их удержать. Пупхетта бросилась ловить их, а я тем временем очень медленно приближался к Эмелии, чье тело вырисовывалось в небе и словно парило в нем.
Schöner Prinz so lieb
Прекрасный нежный принц
Zu weit fortgegangen
Ушел слишком далеко
Schöner Prinz so lieb
Прекрасный нежный принц
Nacht um Nacht ohn’ Eure Lippen
Сколько ночей без твоих губ
Schöner Prinz so lieb
Прекрасный нежный принц
Tag um Tag ohn’ Euch zu erblicken
Сколько дней занялось без тебя
Schöner Prinz so lieb
Прекрасный нежный принц
Träumt Ihr was ich träume
Мечтай, как я мечтаю
Schöner Prinz so lieb
Прекрасный нежный принц
Ihr mit mir immerdar zusammen
Ты и я снова вместе поутру
Эмелия танцевала в моих объятиях. Под голыми январскими деревьями, в золотистом туманном свете парка мы были десятками опьяненных молодостью пар, что скользили под музыку укрывшегося в беседке маленького оркестрика, чьи музыканты, закутанные в меха, напоминали каких-то странных животных. Это был момент, предшествовавший первому поцелую. Несколько минут головокружения, которые привели к нему. Это было в другое время. Это было до хаоса. Была песнь первого поцелуя, песнь на старинном языке, прошедшая сквозь века, как путешественник сквозь границы. Песня любви, растаявшая в жестоких словах, песня из легенды, песня одного вечера и одной жизни, «Schon ofza prinzer, Gehtes so muchte lan», ставшая ужасным рефреном, в котором Эмелия замкнулась, как в тюрьме, и где она жила, по-настоящему не существуя.
Я прижал ее к себе. Целовал ее волосы, ее затылок. Говорил ей на ухо, что люблю ее и всегда буду любить, что я здесь ради нее, совсем близко к ней. Взял ее лицо в свои руки, повернул его к себе и увидел в ее глазах словно улыбку великого отсутствия. По моим щекам текли слезы.
XXIV
А вернувшись в деревню, я обнаружил возбуждение того особенного дня – 10 июня. Мужчины и женщины начали объединяться в группы, липнуть друг к другу на площади, становиться толпой.
Я давно сторонюсь толп. Избегаю их. Я знаю все или почти все, что от них исходит. Я хочу сказать, плохое, войну и все эти Kazerskwirs, которые из-за нее разверзлись в мозгах множества людей. Я-то видел этих людей в деле, когда они знают, что не одни, знают, что могут утонуть, раствориться в массе, которая объединяет их в одно целое и превосходит в массе тысяч лиц, высеченных по единому образцу. Всегда можно говорить, что вина лежит на том, кто увлекает их за собой, воодушевляет, заставляет плясать под свою дудку, и что толпы не сознают своих поступков. Все это ложь. Правда в том, что толпа сама по себе чудовище. Она сама себя порождает, создает огромное тело, состоящее из тысяч других наделенных сознанием тел. И я знаю также, что счастливых толп не бывает. Не бывает мирных толп. Даже за смехом, улыбками, музыкой, припевами песенок всегда есть кровь, которая разогревается, возбуждается, заводит сама себя и сходит с ума, ввергаясь в собственный водоворот.
Признаки этого проявились уже давно. Еще когда я был в Столице, куда меня отправили на учебу. Идея пришла в голову Лиммату. Он поговорил об этом с тогдашним мэром, Зибелиусом Краспахом, а потом со священником Пайпером. И все трое решили, что деревне требуется, чтобы по крайней мере один из ее молодых людей углубил свое образование в другом месте, немного посмотрел мир, а потом вернулся обратно и стал школьным учителем, или служащим здравоохранения, или, быть может, нотариусом, преемником Кнопфа, который уже начинал сдавать, и его документы и советы порой удивляли клиентов. Так что они выбрали меня.
Можно сказать, что в столицу меня некоторым образом отправила вся деревня. Хотя идея пришла в голову всего троим, за нее понемногу ухватились все. Все поддержали. В конце каждого месяца Цунгфрост ходил от двери к двери и собирал пожертвования, помахивая колокольчиком и повторяя одну и ту же фразу: «Fu Brodeck’s Erfosch! Fu Brodeck’s Erfosch! – На учебу Бродеку! На учебу Бродеку!» Каждый давал согласно своим средствам и пожеланиям. Это могло быть несколько монет, но также шерстяное пальто, шапка, носовой платок, банка варенья, мешочек чечевицы, какая-нибудь провизия для Федорины, поскольку, будучи на учебе, я не смог бы ей помогать. Таким образом, я стал получать маленькие денежные переводы и странные пакеты, которые моя квартирная хозяйка, Фра Хайтерниц, замучившись поднимать их на седьмой этаж, протягивала мне, подозрительно на меня поглядывая и жуя свой черный табак, от которого у нее темнели губы, а изо рта разило, как из преисподней.