Читаем без скачивания Обезьяна приходит за своим черепом - Юрий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было оно ясное, высокое и такое голубое-голубое, что казалось черным. Бог его знает, где оно начиналось, - возможно, у самого моего лица, - но когда я стал глядеть в его глубину, мне вдруг показалось, что времени больше не существует. Небо было пустое, ни единого облачка не было на нем, оно всасывало меня в себя, и я падал, падал, падал в него и не мог удержаться. Слипались глаза, истома охватывала тело, и вот земля покачнулась, тронулась с места и плавно полетела, неся меня на себе. Еще борясь со сном, я открыл было глаза, но опять увидел черные острые листья, строгие и жесткие, как вырезанные из глянцевитой бумаги, почувствовал чуть горьковатый запах коры и земли, а над всем этим опять легло то же черное, пустое небо. Тогда я перевернулся на бок, спрятал голову и заснул.
Очнулся я оттого, что кто-то очень осторожно, так, чтобы не разбудить, режет мои веревки.
Я открыл глаза и сел.
Надо мной с ножом в руках наклонился Курт.
- А вас уж искали-искали! - сказал он весело. - Марта весь сад обежала, и как она вас тут не накрыла, не пойму!
Он срезал веревку с ног и отбросил ее в сторону.
- Ишь как затянули, прямо мертвым узлом, - сказал он, покачивая головой. - В индейцев, что ли?
- В индейцев, - ответил я и тут заметил в его руках самодельную свирель.
- Что это у вас? - спросил я.
- Это? Это ножик, - ответил он, слегка недоумевая, - обыкновенный садовый ножик, что, не видели такого разве? Ну, вставайте, наверное, новую рубашку-то всю замазали! Ишь ведь какая сырость, - он провел рукой по траве, как по конской гриве. - Мамаша-то увидит вас таким трубочистом, что скажет?
- Нет, не нож, а вот это? - сказал я, показывая на его левую руку.
- Ах, это! - он хитро улыбнулся. - Это я тут дрозда хотел подманить, вон в тех кустах у меня и силок стоит. Здесь знаменитый дрозд живет, только вот не знаю точно, где его искать. - Он посмотрел на солнце. - Скоро его пора придет. Давайте посидим минутку тихо...
Так, друг около друга, в полной неподвижности, мы просидели минут двадцать. Потом Курт приложил свирель к губам.
Сначала он извлек из нее тончайший, как волос, певучий звук, похожий не то на призыв, не то на сигнал, и сейчас же отнял свирель.
В кустах было тихо.
Он снова посвистел, теперь длинно и протяжно, остановился, переждал немного и посвистел опять. Тогда над нашей головой в кустах что-то зашумело, колыхнулись и вздрогнули напряжен-ные ветки. Верхняя, с крупными острыми листьями, закачалась, как будто ее кто-то толкнул.
- Прилетел, - тихо сказал Курт, - сидит и слушает.
И он опять заиграл.
Теперь свирель пела безостановочно на какой-то очень высокой ноте, оповещая, дразня и вызывая на состязание. Вверху, в кустах, послышался жесткий, гортанный звук: трэнк, рри! Это дрозд отвечал своему незримому сопернику. Ветка вздрагивала неровными крупными толчками, как будто по ней барабанил град, и вдруг дрозд запел.
Я сразу понял, что поет он, весь уходя в песню, не видя ничего и забывая все на свете. Мне подумалось даже, что, может быть, в это время он закрывает глаза.
Вся песня его была светлая и какая-то прозрачная насквозь. Тогда же мне пришла на память песня соловья, и я понял разницу; вспомнил, как поет скворец, и опять решил, что это не то, - тянулась, тянулась сплошная музыкальная ткань, сверкая и переливаясь, но никакого богатства и разнообразия не было в ней, кроме необычайной чистоты. Она была более одухотворенной, чем человеческий голос. Никогда и ни в чем человек не может достигнуть такой чистоты и слаженнос-ти. Уж одно присутствие мысли замутило бы чистоту этой песни, созданной природой еще до появления человека. Наверное, так могла бы разговаривать природа, если бы эти кусты сирени, трава, холм и полянка обрели голос.
Я открыл рот, чтобы сказать что-то, но Курт сделал мне знак молчать, и я опять припал к траве.
А дрозд заливался.
Он сидел теперь неподвижно.
Кусты больше не качались, и где он сидит, определить было невозможно. Вероятно, песнь и не зависела теперь от него. Может быть, птицы в эти минуты своего ярчайшего цветения утрачивают сознание окружающего, и тогда приходи и бери их голой рукой.
Песнь исходила от него непроизвольно, как свет от гнилушки, как запах от ландыша, как блеск и свечение от озера, залитого солнцем. Конечно, все это я чувствовал, а не думал, здесь я передаю только голое ощущение от песни, переведенная же на слова, эта мысль выразилась бы куда проще и понятнее. "Соловей, - думал я (а о ту пору я уже слышал и соловья) , - так петь не умеет. Он щелкает и заливается на тридцать ладов, все хитрит и манерничает, а этот дрозд, когда поет, забы-вает все на свете. Вот когда он эдак поет, подойти и накрыть его шляпой - он даже и не заметит".
И тут я увидел, что Курт поднялся с травы и пошел куда-то в обход кустов.
"Ну, теперь он уже его поймает", - подумал я, и сердце у меня забилось так, что я почувство-вал, как горячая кровь, оглушая, ударила меня в виски.
И вдруг песня прекратилась, послышалось звучное и пронзительное "диск-диск, гри-гих-гих", потом быстрые шаги и треск веток, наконец зашуршала под ногами сухая листва, и Курт вышел из середины кустов.
- Ишь какой строгий! - сказал он с уважением. - И головы нельзя показать. А у меня на него петли были поставлены, сунулся не вовремя, он и увидел. Ну ничего, в другой раз...
Он наклонился и тронул меня за плечо.
- Идемте домой, а то попадет по первому разряду - ишь новая рубашка вся зеленая, - мать возьмет ремень...
Я посмотрел на него с пренебрежением.
- Меня никогда не наказывают физически, - сказал я важно, - это не педагогично.
- Не пе-да-го-гич-но? - весело удивился Курт. - Ну а меня, - он махнул рукой и засмеял-ся, - меня иной раз драли так, что рубаха к спине приставала. Честное слово, приставала. Как возьмут, разложат, да и... Эх, и драли! - добавил он с восхищением. - Значит, не дерут? Это хорошо! Раз не дерут, значит хорошо! Это кто ж говорит, что не "пе-да-го-гич-но"? Сама матушка, что ли?
- Вообще бить человека не гуманно, а ребенка тем более, - произнес я поучающе.
- О! - Курт так оторопел, что даже остановился. - Не гуманно? Ишь ты! - И он произнес еще раз с особым удовольствием: - Не гуманно. - Потом, по какой-то непонятной мне ассоци-ации, вдруг спросил: - Ну, а вот дядя-то должен приехать, как, дядюшку-то вы помните?
Мы уже вышли с полянки и шли теперь по дорожке сада.
- Мы никогда не виделись, - ответил я холодно, придумывая, чтобы соврать матери.
Вид мой был действительно очень нехорош: бок зеленый, в башмаке хлюпала грязь - это я провалился в канаву, - один локоть порвался не то о колючую проволоку, не то о шиповник. Ну, сразу можно было определить, что в течение целого дня я был индейцем.
- Никогда не виделись? - переспросил Курт с особым выражением, смысл которого опять-таки уловить я не мог. - Да, и вот мне к его приезду надо сад в порядок привести, а что я могу сделать? - Он опять остановился среди дороги. - Разве я могу один что-нибудь сделать, - произнес он с досадой и щека его дернулась, - а?
Мы подошли к дому.
Из комнат выбежала Марта, с выражением ужаса и ожесточения, молча подбежала ко мне, схватила за руку и потащила в кухню - умываться.
- Не гуманно! - повторил Курт, смотря нам вслед, и снова чему-то улыбнулся.
Отец ходил по дорожкам сада, вздыхал и, если не видел никого около себя, начинал громко декламировать Сенеку.
Иногда он натыкался на Курта.
Курт вдруг выходил из кустов и останавливался на середине дороги, смотря на отца с величайшим сомнением и даже осуждением.
- А, Курт! - говорил отец рассеянно. - Ну что, как вы?
Курт смотрел на него строго и неподвижно.
- Не в обиду будет вам сказано, господин Мезонье, я не ожидал этого! Клянусь, не ожидал! Такой сад - и так его запустить! Здесь черти...
- Да, да, - говорил отец, ловко обходя Курта, - именно так. Именно так! Вы извините, мне сейчас некогда, а потом как-нибудь я с величайшим удовольствием...
С матерью Курт почему-то не встречался и даже как будто избегал ее. Впрочем, и некогда было ему особенно долго разговаривать.
Марта оказалась неправа.
Курт работал с величайшим ожесточением. Он прорубал, чистил заросли, срывал и переделы-вал все клумбы. Перед домом он вычистил полянку, остриг траву, разбил цветник и высадил откуда-то с сотню астр. Слазил на чердак, нашел там зеркальные шары, вымыл их и водрузил посередине клумб. Привез на лошади две телеги гравия и пересыпал им все дорожки. Потом... Ой, да мало ли что он делал!
Марта, с новым платком в руке, на котором неведомая птица, распустив крылья и хвост, играла всеми цветами имеющихся у нее в наличии ниток, стояла на дороге и с какой-то сложной, не вполне доступной мне гаммой чувств смотрела на Курта.
- Цыган! - говорила она. - А что ж, если и цыган? Когда цыган примется за работу, у него все в руках горит. Другой при такой работе ходил бы свинья свиньей, а он вон как за собой следит! Сапоги-то, сапоги-то как начистил! Ишь как блестят! Глазам больно!