Читаем без скачивания П.И.Чайковский - Наталья Калинина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После обеда нужно обязательно совершить моцион, то есть отмахать пешком верст пять-шесть: это и для здоровья полезно, и голова отменно работает во время такой прогулки. Бывает, выйдешь из лесу на небольшую полянку, небо блеснет над головой, и что-то такое в душе начинает твориться… Каждое пережитое ощущение рождает в нем мелодию. Конечно, далеко не всякую нужно записывать на нотную бумагу, тем более что в последние годы Чайковский особенно разборчив, придирчив к себе. Но вчера вдруг зазвучала в нем такая пленительная, свежая мелодия, что он сразу же кинулся шарить по карманам в поисках бумаги и карандаша. Записную книжку, как назло, оставил дома. Не беда — под рукой оказался счет от лавочника. Чайковский усмехается. Придется, очевидно, посвятить будущую пьесу этому Даниле Зевакину. Вот, бедняга, удивится…
От ворот отъезжает извозчик — наверняка кто-то приехал. Петр Ильич досадливо хмурится: отнюдь не все посетители приносят ему радость. Бывает, пригласишь из деликатности человека, думаешь: ну, пообедаем вместе, обменяемся свежими новостями — и укатит в Москву. Ан нет, некоторые застревают на несколько дней, засыпают неумными вопросами, источают лесть. Лесть Чайковскому особенно противна. Лести могут радоваться лишь самовлюбленные, ограниченные люди, считающие себя центром земли. Ему же это бесконечно чуждо, постыло.
Ба, да гости-то дорогие пожаловали — виолончелисты Юлиан Игнатьевич Поплавский и Анатолий Андреевич Брандуков. Последний учился у него в классе композиции. Славные люди, умные собеседники, а главное — обладают завидным тактом. С такими великое счастье скоротать за чаем осенний вечер, поиграть Моцарта либо Шумана, просто помолчать, слушая, как потрескивают в печке поленья…
— Петр Ильич, как вы считаете, в чем все-таки состоит главная цель нашего брата исполнителя? — спрашивает Поплавский, сам немного смущенный своим, как ему кажется, наивным вопросом.
Чайковский погружается в раздумье.
— Я не исполнитель, поэтому мне трудно давать какие-либо советы. Однако ж когда играют мою музыку, мне прежде всего хочется, чтобы дирижер либо солист-инструменталист прежде всего уяснил для себя скрытую мысль автора, то есть смысл музыки. Это безмерно трудно, это требует уйму знаний, таланта, наконец, особого природного чутья.
— Мне кажется, русский человек сыграет лучше свою, русскую, музыку, равно как венгр, немец, поляк — свою, — говорит сидящий возле теплой печной стенки Брандуков.
— Ну не скажите, любезный друг Толя, — решительно возражает Чайковский. — Сколько мне доводилось слышать бездарного исполнения Михаила Ивановича Глинки нашими дорогими соотечественниками, в то же время Ганс фон Бюлов, этот талантливейший немец, самым превосходнейшим образом дирижировал увертюрой к "Руслану и Людмиле", Ференц Лист, говорят, дивно играл свою обработку "Марша Черномора" и "Польского" из "Ивана Сусанина". Разумеется, хоть великие музыканты и творили для всего мира, в каждом из их произведений отразилась национальность, эпоха, однако это вовсе не представляет барьера для человека, обладающего чуткостью истинного художника.
— Между прочим, играя Шумана, я переношусь в мир особенной, возвышенной романтики. — Поплавский подходит к роялю, на котором стоят открытые ноты "Посвящения". — Честно говоря, я забываю, что он был немцем, я так близко воспринимаю к сердцу все его страдания, мечты, восторги, что диву даешься, как музыка, написанная полвека назад, не поблекла, не утеряла своей значимости.
— Вы умница, Юлиан, вам дано черпать из сокровищницы музыкальных алмазов целыми пригоршнями. Шуман, кстати, говорил, что гения может постичь лишь гений. Я не совсем согласен с этим утверждением. Ибо мир гения настолько причудлив и своеобычен, что его может отпугнуть столь же сильное своеобычие своего собрата по искусству. Мы с вами знаем многие, кажущиеся довольно курьезными высказывания Льва Николаевича Толстого по поводу Бетховена, Шопена, искусства вообще, а ведь и в них Толстой остается гениальным, то есть человеком, обладающим высшей, я бы даже сказал, крайней степенью таланта. Что, с одной стороны, позволяет ему постичь очень многое, а с другой — делает нетерпимым и категоричным к проявлению каких-либо крайностей у других…
Наутро подул сильный промозглый ветер. Петр Ильич, попив чаю, по обыкновению удалился за рабочий стол, предоставив в распоряжение гостей свою великолепную нотную и книжную библиотеку.
Собрание сочинений Моцарта, некогда подаренное Юргенсоном, занимает самое почетное место — рядом с партитурами Глинки. Современные авторы со всего света не скупятся на восторженные автографы. Брандуков и Поплавский радостно переглядываются, рассматривая испещренные разноязыкими надписями титульные листы фортепьянных концертов француза Камилла Сен-Санса, опер его соотечественников Шарля Гуно, Жюля Массне, романсов норвежца Эдварда Грига…
— Каков наш маэстро, а? — не удерживается от восторженного восклицания Брандуков. — А ведь сроду не подумаешь, что этот "скромный и добрый барин", как называет его вся без исключения прислуга в домах, где он бывает, давно и прочно завоевал своей музыкой весь просвещенный мир. Одним словом, как Юлий Цезарь: пришел, увидел, победил.
Поплавский смеется, потом, поглядев на дверь спальни, куда уединился их хозяин, прикрывает рот ладонью.
— Внесу небольшую поправку в твою цитату из античной классики: приехал, исполнил, покорил сердца. Так будет точней. Согласен?
Друзья переходят к книжному шкафу.
— Труды таких философов, как Шопенгауэр, Спенсер, Милль, мы, артисты, привыкли более уважать, чем читать. А вот наш метр, как видишь, штудировал их самым серьезным образом, — восхищенно отмечает Брандуков, листая увесистые фолианты. — Видишь, сколько пометок на полях, вопросительных знаков. Разумеется, мудрость его почерпнута не столько из книг, сколько из жизни, и тем не менее я смиренно склоняю голову перед подобной эрудицией. Нашему брату исполнителю тоже бы не мешало углубиться в высокие материи, иначе я предвижу, многое из музыки того же Чайковского останется за пределами нашего восприятия.
— Ну уж, изволь, — усмехается Поплавский. — Представь себе: вместо ежедневных упражнений на виолончели, я штудирую Шопенгауэра, который, насколько я знаю, смыслом человеческой жизни считал смерть. А вдруг он меня в этом убедит?
— Тогда возьми Пушкина, Гейне, Алексея Толстого, Лермонтова. Как видишь, в шкафу Петра Ильича они прекрасно уживаются друг с другом. Между прочим, так же, как в его музыке свет уживается с тьмою, отчаяние с надеждой. Ага, а вот и наш добрый хозяин. Вижу, Петр Ильич, вы в отличном расположении духа.
— Нет, вы только послушайте, друзья мои, что пишут мне из одного городка на юге Германии: "…просим принять участие в торжестве по случаю юбилея нашего музыкального общества и не отказать в любезности захватить с собой Антона Рубинштейна и Михаила Глинку". Каковы немцы, а? — Чайковский хохочет, откинув назад голову. — Может, им заодно еще и царя Петра Первого прихватить? Для участия в торжестве по случаю… Ладно, ладно, прихватим уж — мы, русские, народ не жадный. Вот только напьемся горячего чаю, в лесу нагуляемся — тут есть прелестный лес, до которого не более версты ходу, — купим в колониальном магазине яблочной пастилы — и в путь. Хотя нет, сперва покажу вам запасы дров на зиму, капусту, рубка которой в нашем хозяйстве производится как некое священнодействие, а уж тогда можно будет и немцев уважить…
Снова ФанниЭто было в канун нового, 1893 года. Чайковский шел тихой, заметенной снегом улицей маленького французского городка Монбельяра, внимательно вглядываясь в номера домов. В гостинице, где он остановился, ему рассказали дорогу. Сын хозяина, черноглазый смуглокожий Жан, вызвался его проводить, однако Петр Ильич, поблагодарив мальчишку и потрепав его по густой кудрявой шевелюре, отказался. Сейчас, как никогда, ему хотелось побыть одному.
Два месяца назад кто-то из знакомых передал Чайковскому привет от Фанни Дюрбах и сообщил ее адрес. Получив весточку из далекого прошлого, Петр Ильич испытал нечто похожее на испуг: ему показалось, что 43 года борьбы, радостей, страданий — сон, а действительность — это верхний этаж воткинского дома.
Сейчас, отыскивая домик Фанни Дюрбах, он чувствовал себя семилетним мальчишкой. Отчаянно колотилось сердце, к горлу подступал комок слез.
…Он помнил ее молодой, подтянутой, аккуратной и неизменно доброжелательной. В трудные минуты жизни часто обращался к ней мысленно — Фанни никогда не унывала, Фанни была энергичной, жизнелюбивой, твердо верующей в неизменное торжество добра и справедливости.
"Только бы она осталась прежней, — думал Петр Ильич. — Я понимаю, ей уже семьдесят или чуть больше, но ведь душа, ее душа должна остаться неунывающей…"