Читаем без скачивания Хозяин - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно стадо свиней ворвалось в красивый сад и топчет цветы. Уланов противен и страшен: бешено возбужденный, он весь горит, серое лицо в красных пятнах, глаза выкатились, тело развратно извивается в бесстыдных движениях, и невероятно высокий голос его приобрел какую-то силу, режущую сердце яростной тоскою:
Идут девки, идут дамы,
– выводит он, размахивая руками, и все так же возбужденно орут:
Прямо… о-ох, ты!..Прямо!Прямо…
Бурно кипит грязь, сочная, жирная, липкая, и в ней варятся человечьи души, – стонут, почти рыдают. Видеть это безумие так мучительно, что хочется с разбегу удариться головой о стену. Но вместо этого, закрыв глаза, сам начинаешь петь похабную песню, да еще громче других, – до смерти жалко человека, и ведь не всегда приятно чувствовать себя лучше других.
Порою бесшумно является хозяин или вбегает рыжий, кудрявый приказчик Сашка.
– Веселитесь, ребятки? – слащаво-ядовитым голоском спрашивал Семенов, а Сашка просто кричал:
– Тише, сволочь!
И все тотчас гасло, а от быстроты, с которой эти люди подчинялись властному окрику, – на душе становилось еще темнее, еще тяжелее.
Однажды я спросил:
– Братцы, зачем вы портите хорошие песни?
Уланов взглянул на меня с удивлением:
– Али мы плохо поем?
А Осип Шатунов сказал своим низким, всегда как бы равнодушным голосом:
– Песня – ей ничего нельзя сделать плохого, чем бы ее испортить. Она – как душа, мы все помрем, а песня останется… Навсегда!
Говоря, Осип опускал глаза, точно монашенка, сборщица на монастырь, а когда он молчал, его широкие калмыцкие скулы почти непрерывно шевелились, как будто этот тяжелый человек всегда лениво жует что-то…
Я устроил из лучины нечто вроде пюпитра и, когда – отбив тесто – становился к столу укладывать крендели, ставил этот пюпитр перед собою, раскладывал на нем книжку и так – читал. Руки мои не могли ни на минуту оторваться от работы, и обязанность перевертывать страницы лежала на Милове, – он исполнял это благоговейно, каждый раз неестественно напрягаясь и жирно смачивая палец слюною. Он же должен был предупреждать меня пинком ноги в ногу о выходе хозяина из своей комнаты в хлебопекарню.
Но солдат был порядочный ротозей, и однажды, когда я читал «Сказку о трех братьях» Толстого,[5] за плечом у меня раздалось лошадиное фырканье Семенова, протянулась его маленькая, пухлая рука, схватила книжку, и – не успел я опомниться – как он, помахивая ею, пошел к печи, говоря на ходу:
– Чего придумал, а? Ловок…
Я настиг его, схватил за руку:
– Жечь книгу – нельзя!
– Как так?
– Так. Нельзя!
В мастерской стало очень тихо. Я видел нахмуренное лицо пекаря, его белые, оскаленные зубы, и ждал, что он крикнет: «Бей!»
Зеленело в глазах, и тряслись ноги. Ребята работали во всю силу, как будто торопясь окончить одно и приняться за другое дело.
– Нельзя? – спокойно переспросил хозяин, не глядя меня, склонив голову набок и точно прислушиваясь чему-то.
– Дайте-ка сюда.
– Ну… на!
Я взял измятую книжку, выпустил руку хозяина и отошел на свое место, а он, наклоня голову, прошел, как всегда, молча на двор. В мастерской долго молчали, потом пекарь резким движением отер пот с лица и, топнув ногою, сказал:
– Ух, даже сердце захолонуло, ну вас к черту! Так ждал – сейчас схлестнется он с тобой…
– И я, – радостно подтвердил Милов.
– Мо-огла быть драка! – с сожалением воскликнул Цыган. – Ну, теперь, Грохало, держись. Начнет он тебя покорять – ух ты!
Кузин ворчал, покачивая седою головой:
– Не ко двору ты нам, парень! Скандалы нам не надобны. Разбередишь хозяина ты один, а он на нас станет сердце срывать, – да!
Артюшка пониженным голосом ругал солдата:
– Растяпа! Что ж ты – не видал?
– Стало быть, не видал.
– А тебе не наказывали – гляди?!
– А я вот не доглядел…
Большинство равнодушно молчало, слушая сердитую воркотню. Я не мог понять, как относятся ко мне эти люди, чувствовал себя нехорошо и думал, что, пожалуй, лучше мне уйти отсюда. И, как будто поняв мои думы, Цыган сердито заговорил:
– Ты, Грохало, бери-ка расчет, – все равно теперь тебе житья не будет! Натравит он на тебя Егорку, и – кончено дело!
Но тут с пола встал Яшка, сидевший на рогоже, скрестив ноги, как портной, – встал, выпучил живот и, покачиваясь на кривых ногах рахитика, очень страшно выкатив молочно-синие глаза, крикнул, подняв кулачок:
– Сасем уходить? Дай ему в молду! А будет длаться – я заступлюсь!
Секунда молчания, и – все захохотали тем освежающим, здоровым смехом, который, точно летний ливень, смывает с души человека грязь, пыль и всякие наросты, обнажая доброе и ясное, сталкивает людей в тесную массу единочувствующих, в одно целостное, человечье тело.
Бросив работать, все качались, хватаясь за бока, выли, взвизгивали и, задыхаясь смехом, обливались слезами, а Яшка – тоже сконфуженно посмеиваясь – одергивал рубаху:
– А – сто? Вот ессе!.. Я возьму гилю в тли фунта, а то – полено…
Первый кончил смеяться Шатунов, вытер лицо ладонью и, ни на кого не глядя, заговорил:
– Опять Яшка верно говорит, младенец! Зря пугаете человека. Он – добро сказывает, а вы ему – уходи…
– Упредить надо же! – сказал Пашка, отдыхая от смеха. – Али мы – собаки?
И все дружно заговорили о том, как бы предохранить меня от Егора:
– Ему – что убить человека, что изувечить, – все едино – просто!
Больше всех старался Артюшка, быстро создавая различные нелепые планы обороны и наступления, а старый Кузин, воткнув глаз в угол, ворчал сердито:
– Который раз говорю я вам, мальчишки, – почистили бы образ-то божий…
Цыган, шаркая лопатой, убеждал как бы сам себя:
– Надо быть готовым ко всякому греху… У нас озорство – нипочем товар…
Мимо окон по двору кто-то прошел, тяжело топая ногами, – всезнающий Яшка оживленно сказал:
– Егол идет волота затволять, – свиней глядеть будут…
Кто-то пробормотал:
– Не уморили его в больнице…
Стало тихо и скучно. Через минуту пекарь предложил мне:
– Хошь Семеновский парад поглядеть?
…Я стою в сенях и, сквозь щель, смотрю во двор: среди двора на ящике сидит, оголив ноги, мой хозяин, у него в подоле рубахи десятка два булок. Четыре огромных йоркширских борова, хрюкая, трутся около него, тычут мордами в колени ему, – он сует булки в красные пасти, хлопает свиней по жирным розовым бокам и отечески ласково ворчит пониженным, незнакомым мне голосом:
– У-у, кушать хочется зверям, булочки звери хотят? На, на, на…
Его толстое лицо расплылось в мягкой, полусонной улыбке, серый глаз ожил, смотрит благожелательно, и весь он какой-то новый. За ним стоит широкоплечий мужик, рябой, с большими усами, обритой досиня бородою и серебряной серьгой в левом ухе. Сдвинув набекрень шапку, он круглыми, точно пуговицы, оловянными глазами смотрит, как свиньи толкают хозяина, и руки его, засунутые в карманы поддевки, шевелятся там, тихонько встряхивая полы.
– Продавать пора, – сипло сказал он, – его тупое, как обух топора, лицо не дрогнуло.
– Успею, – недовольно и громко отозвался хозяин. – Когда еще таких наживу.
Боров ткнул его рылом в бок – Семенов покачнулся на ящике и сладостно захохотал, встряхивая рыхлое тело и сморщив лицо так, что его разные глаза утонули в толстых складках кожи.
– Отшельнички-шельмочки! – взвизгивал он сквозь смех. – В темноте… во тьме живут, а – вот они – чхо, чхо! Во-от они – а! Затворнички, угоднички мои-и…
Свиньи отвратительно похожи одна на другую, – на дворе мечется один и тот же зверь, четырежды повторенный с насмешливой, оскорбляющей точностью. Малоголовые, на коротких ногах, почти касаясь земли голыми животами, они наскакивают на человека, сердито взмахивая седыми ресницами маленьких ненужных глаз, – смотрю на них, и точно кошмар давит меня.
Подвизгивая, хрюкая и чавкая, йоркширы суют тупые, жадные морды в колени хозяина, трутся о его ноги, бока, – он, тоже взвизгивая, отпихивает их одною рукой, а в другой у него булка, и он дразнит ею боровов, то – поднося ее близко к пастям, то – отнимая, и трясется в ласковом смехе, почти совершенно похожий на них, но еще более жуткий, противный и – любопытный.
Лениво приподняв голову, Егор долго смотрит в небо, по-зимнему тусклое и холодное, как его глаза; над плечом его тихо качается высветленная серьга.
– Сиделка в больнице, – неестественно громко заговорил он, – сказывала мне секретно, будто светупредставления не буде…
Пытаясь схватить борова за ухо, Семенов переспросил:
– Не будет?
– Нет.
– Врет, поди, дура…
– Может, и врет.
Хозяин все ласкает набалованных, чистых и гладких свиней, но движения рук его становятся ленивее – он, видимо, устал.
– Грудастая такая баба, пучеглазая, – вздохнув, вспоминает Егор.
– Сиделка?