Читаем без скачивания Гиперион - Иоганн Христиан Фридрих Гёльдерлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А каков предмет любви, такова и любовь! Не раболепствует, но и не вольничает.
Следовательно, из духовной красоты афинян неизбежно вытекало стремление к свободе.
Египтянин безболезненно переносит произвол деспота, а сын севера — без отвращения деспотию закона: несправедливость, облеченную в правовые формы, ибо у египтянина врожденная склонность к обожествлению и преклонению, а на севере так мало верят в чистую, свободную жизнь природы, что не могут не относиться с суеверным обожанием к закону.
Афинянин не в состоянии переносить произвол, потому что его божественная природа не потерпит никаких посягательств на себя; он не всегда мирится с законностью, потому что он не во всех случаях нуждается в ней. Драконовские законы афинянину ни к чему[136]. Он хочет мягкого обращения, и он прав.
— Хорошо! — прервал меня кто-то из моих слушателей. — Это я понимаю. Но, почему поэтический религиозный народ должен одновременно стать и народом философов, мне неясно.
— Больше того, — сказал я, — без поэзии он никогда не был бы народом философов!
— Что здесь общего с философией, — возразил тот, — что у поэзии общего с холодным величием этой науки?
— Поэзия, — отвечал я, уверенный в своей правоте, — есть начало и конец этой науки; философия, как Минерва из головы Юпитера, родится из поэзии бесконечного божественного бытия. И таким образом все, что есть в ней несоединимого, в конце концов сливается воедино в таинственном источнике поэзии.
— Вот человек, который говорит парадоксами, — заметила Диотима, — и все же я понимаю его. Однако вы отвлекаетесь. Речь идет об Афинах.
— Человек, — продолжал я, — который не почувствовал в себе хоть раз в жизни полную, чистую красоту, когда в нем переливаются цветами радуги все силы его души, который не знал никогда, что только в часы вдохновения воцаряется совершенное внутреннее согласие, такой человек в философии не может быть даже скептиком; его разум непригоден даже для разрушения, не говоря уже о созидании. Поверьте мне, скептик находит противоречия и недостатки во всех наших мыслях потому только, что ему знакома гармония безупречной красоты, которую нельзя постичь мыслью. Черствый хлеб, которым его благодушно потчует человеческий разум, он отвергает только потому, что втайне пирует с богами.
— Мечтатель! — воскликнула Диотима. — Вот почему ты сам был скептиком. Но что же афиняне?
— Сейчас доберусь и до них, — ответил я. — Великое определение Гераклита[137] — έν διαφέρον έαυτω (единое, различаемое в себе самом) — мог открыть только грек, ибо в этом вся сущность красоты, и, пока оно не было найдено, не было и философии.
Теперь можно было давать определения: целое уже существовало. Цветок распустился: оставалось разъять его на части.
Отныне красота стала известна людям, она существовала и в жизни и в воображении, являя себя в бесконечном единстве.
Теперь можно было разлагать ее, мысленно разъединять на части и — так же мысленно — снова связывать их воедино, можно было таким образом познавать все больше сущность высшей красоты и высшего блага и возводить познанное нами в закон для различных областей человеческого духа.
Теперь вы видите, почему именно афиняне должны были стать народом философов?
Египтянин был на это не способен. Кто не живет во взаимной и обоюдной любви с небом и землей, то есть кто не живет в единении со стихией, в которой рожден, тот от природы лишен такого внутреннего единства и уж, во всяком случае, не познает вечную красоту так легко, как грек.
Великолепный деспот, Восток повергает ниц своих сынов, подавляя их блеском и мощью, и, прежде чем человек научится ходить, он уже обязан стоять на коленях; прежде чем он научится говорить, он уже обязан молиться; прежде чем душа его обретет равновесие, она уже обязана поклоняться, и, прежде чем ум его сколько-нибудь окрепнет, чтобы давать цветы и плоды, палящий огнь судьбы и природы уже истощит его силы. Египтянин отдан на заклание, еще не представляя собой законченного целого как человек; поэтому он ничего не знает о целом, ничего не знает о красоте, и самое высшее в его представлении — это скрывающаяся под покровом сила, зловещая загадка; безмолвная мрачная Изида[138] — вот его первое и последнее слово, стало быть, пустая бесконечность, и ничего разумного из этого не вышло. Даже самое величественное Ничто может породить только Ничто.
Зато Север заставляет своих питомцев слишком рано замыкаться в себе, и если дух пылкого египтянина прежде времени стремится выйти в широкий мир, то дух северянина возвращается к самому себе, так и не подготовившись к выходу за свои пределы.
На Севере люди становятся рассудительными, прежде чем в них созрели чувства; они возлагают на себя ответственность за все до того, как естественно завершится пора наивности; там нужно быть благоразумным, сделаться сознательным носителем разума, не став еще человеком; стать мудрым мужем, не став еще ребенком: таким образом, единству цельного человека — красоте — не дают расцвести и созреть в детстве, пока человек еще не вырос и не развился. Голый рассудок, голый разум — неизменные властители Севера. Но голый рассудок никогда не подсказывает ничего рассудительного, а голый разум — ничего разумного.
Рассудок лишен величия духа, он что послушный подмастерье, делающий изгородь из нетесаного леса и сбивающий гвоздями обструганные им колья для сада, который задумал разбить мастер. Вся работа рассудка подчинена необходимости. Он ограждает нас от нелепых и неправильных поступков, наводит порядок; но, уберегшись от нелепых и неправильных поступков, мы еще не достигли высшей ступени человеческого совершенства.
Разум лишен величия духа и сердца, он надсмотрщик, которого хозяин дома поставил над слугами; он знает не больше слуг о том, что должно выйти из их бесконечной работы; он только покрикивает: «Поворачивайтесь!» — и едва ли доволен, если дело спорится; ведь в конце концов окажется, что ему некого подгонять и его роль сыграна.
Философия не рождается из голого рассудка, ибо философия есть нечто большее, чем ограниченное познание существующего.
Философия не рождается из голого разума, ибо философия есть нечто большее, чем слепое требование стремиться к бесконечному прогрессу в объединении и противопоставлении всевозможных объектов познания.
Но когда светит божественное