Читаем без скачивания Миграции - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помнится, в начале 90-х галицийские прожектеры рассчитывали зажить на доходы от туризма: понастроить в соседних областях 18 четырех- и пятизвездочных отелей — и жить не тужить. Сегодня об этом стараются не вспоминать, как и о многих других обещаниях. Недавно ICOMOS (Международный совет по охране исторических памятников при ЮНЕСКО) собрался включить Львов в список из 550 городов, являющихся культурно-историческими памятниками. Напрямую денег это не сулит, но повышает статус города, тешит самолюбие и дает иллюзию обрести когда-нибудь, когда рак на горе свистнет, новую судьбу.
Гостей между тем во Львове не так уж мало, как это ни парадоксально. Кто-то закрепляется на рынке, кто-то ищет способ спрятать здесь от глаз вредное производство, кто-то (и эти всего успешнее) налаживает контрабанду, хотя большинство визитеров находится здесь по другим причинам. Значительную их часть составляют люди, так или иначе связанные с Украиной как «страной происхождения»: этнически, исторически, родственными узами. Другая часть — это беспокойные представители европейской интеллигенции, испытывающие трудности с идентификацией у себя на родине, — то есть люди, чье сознание расколото, представители андеграунда, много космополитической молодежи. Для кого-то из них Львов представляет собой неотработанный покуда материал, для других — анклав близкой и дешевой экзотики, всем остальным сулит приключение: никто ж не работает, все тусуются, двери кафе распахнуты через каждые десять метров, южное изобилие плодов и плоти, иллюзорная весомость и плотность жизненной ткани, воспринимаемые сквозь призму распада «зловеще красивого» (как выразился один из них), крупного австро-венгерского города, где, чтобы жить, нужно совсем немного денег, настолько немного, что их можно даже не считать.
На таком приблизительно фоне забрезжила новая возможная для Львова роль — региональной культурной столицы, вроде Лейпцига…
Хутор во вселенной
(Карпатская повесть)
1. О медведяхХутор распластался прямо под небом — в седловине хребта, выглаженного переползающими в этом месте из дола в дол облаками. Здесь они всегда выглядели клочьями рваного тумана, газовой атакой сырости, идущей из зарубцевавшихся на склонах австро-венгерских окопов, — сверху линия их отчетливо читалась. На дно их ты ложился как в шов, прячась от ветра на закате, — но о ловле закатов отдельно.
Нелепо стечение обстоятельств, поднявшее тебя сюда. Но не более нелепо, чем все остальное.
Зачем лежишь ты здесь, заболевая, посреди зимы — когда внизу еще осень, — как в предоперационном покое, на лавке в чужой гуцульской хате?! Первые ее хозяева давно на погосте, отпетые и забытые; они погрузились костями в землю и схвачены там нечеловеческим холодом, который узнать тебе еще только предстоит.
Ты же кутаешься в овечьи одеяла и попиваешь с Николой ледяной самогон, и Никола — не успел за десять лет оглянуться, как уже на ПЕНЗИИ, — все ползает по склонам, ходит по орбитам внутри своего хозяйственного космоса, будто внутри деревянных часов, пока тянет гирька, и цепь не до конца размоталась, и вертится земля, удерживая его пока на себе. А там — ПОТЯНУТ ЗА ЛАБЫ. Позавчера приходили нанять его за двести купонов убить слепого кота; сделать сани; зарезать кабана. Воскресенье — гостевой день, день визитов, переговоров, — бутылка у каждого. День спустя Никола сам отправился в ближайшее село под горой договариваться о шифере, о бензине, купить заодно спирта — и к вечеру не вернулся. Значит, есть надежда. Поздно поднявшись в это утро, ты увидел только глубокие следы на снегу и далеко внизу среди буковых стволов удаляющуюся валкую спину пританцовывающего медведя — мелко ступающего, опираясь на палку, — с мешком на плече.
Медведь — это тема, обращающая гуцула в ребенка. Каждый из них не думал бы о пустяках, имей одну такую ЛАБУ — и стал властелином гор. Волосы у тебя поднялись и замерзли в корнях, когда среди застолья в кругу керосиновой лампы, в мерцающей полумгле хаты Никола склонился к тебе доверительно и сказал как нечто само собой разумеющееся, но не подлежащее разглашению:
— Медвидь — то напив-людына.[1]
Ударяя на последнее «а».
Каждый из них мальчиком видел медведя, и магия Хозяина вошла в него, когда нельзя бежать и можно только в острой смеси восхищения, ужаса, паралича ждать решения своей жизни. Это не то что потом с бабой…
На истории эти их надо раскручивать. Смысла они не имеют. Они — другое.
Вот, поднявшись на задние лапы, медведь перекидывает через упавшую СМЕРЕКУ[2] зарезанную им корову, четыре центнера веса, в позе жима, с изяществом баскетболиста; прячет, чтоб завонялась, предварительно выпив из загривка кровь, — он сластена. Толстенный язык в пупырышках, похотливый и мелкоподвижный, — зимой сосет лапу, ломавшую коровьи хребты и стволы молодых сосен.
«То не такие, как в ЦИРКУСЕ, там, на полонине. Те — недомерки, ДРИБОТА. Тот, распрямившись, доставал бы плечами потолка». И овчары, бросившись за коровьим насильником и почти настигнув его, увидев, как он подбрасывает вверх, чтоб не обходить упавшее дерево, коровье тело, неожиданно для себя, не сговариваясь, ЗАДКУЮТ, отходят, потому что перед лицом такой мощи пастух должен отступить.
Граненые стопки веселее ходят по кругу. Достается пыльная подошва пастромы, бог знает сколько лет провисевшая на гвозде. Широким, с ладонь, гуцульским ножом ты нарезаешь краснеющие на просвет, тонкие пластинки мяса — и опять наводишь разговор на медведей.
Взблескивает близко посаженными бараньими глазами и золотом челюстей молодой беспощадный господарь, им движет удивление, он переживает опять свою встречу, вся выгода которой, может, только в том, что остался жив. Волнение его в эту минуту абсолютно бескорыстно.
Кони его стали, как часы, не в силах перейти медвежий след. Вдоль румынской границы шел по ИХ территории, по перепаханной полосе, медведь, неся под мышкой козу; и когда она начинала попискивать, он слегка прижимал ее, как волынку, — только наоборот, навыворот, — чтоб замолчала. Он прошел в двадцати шагах и оглянулся через плечо.
— Посмотрел. Ничего не сказал. Пошел.
И уже чокнувшись и отправив толкаться по пищеводу очередные сто грамм, ты начинаешь, туго поначалу, соображать и спрашиваешь:
— Послушай, а как он ее нес под мышкой? Волочил, что ли, что ж он — на трех лапах шел?
История уже рассказана. Он жует.
— Зачем на трех? На двух.
2. Бараноубийцы. ЖертваГорло разболелось после четвертой ночи в обереге на сеновале, когда, спутав все карты полнолуния, среди ночи налетела пурга, пошла больно сечь крупой, ходить кругами от леска к леску, завывать под перевернутой чернеющей чашей небесного стадиона.