Читаем без скачивания Короткометражные чувства - Наталья Рубанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты ничего не хочешь спросить?» — я пожал плечами: «Врываешься как ураган, суешь в нос какое-то датское варенье, несешь какую-то чушь… Что происходит?» Тут Наташка многозначительно закатила глаза, как она одна только может делать, и изрекла: «Удача — это когда лишнее важнее главного, красивое — полезнее важного, избыточное — главнее нужного, изысканное — главнее полезного!» — и положила мне на ладонь два камушка, напоминающих и бриллианты, и стекляшки одновременно. «Кто это сказал?» — спросил я сестрицу, прижимавшую банку с лучшим датским вареньем к груди: идеальное сочетание синего и желтого. «Что? — не поняла она, и тут же, встав сзади меня и приобняв за плечи, быстро-быстро заговорила: — Посмотри, ты только посмотри… Как думаешь, сколько карат? Наверное, один такой камешек может окупить этот самый Тибет… мой Тибет… нужно обязательно показать ювелиру… Где здесь магазин? Даты только посмотри!..» — сестрица еще раз протянула мне пару камешков. Они как на ладони — масло масляное — лежали на ладони, и я сам не заметил, когда один из них совершенно неожиданно упал. «Ну вот! Так я и знала! Тебе ничего нельзя доверить! — закричала Наташка. — Тащи лампу, без света фиг найдешь…» Мы, как дети, потерявшие любимую игрушку, встали на четвереньки и начали искать пропавшую без вести. Лампа освещала все, что только можно, только вот не бриллиант: пыль, старый носок, карандаш, обрывок газеты, забытую недавно Ольгой книгу Палей «Отделение пропащих», до которой я не мог дотронуться…
Наташка не выдержала и, намочив вату остатками лосьона, который я, экономя по разным причинам, «дотягивал» до гонорара, принялась мыть пол этой самой ватой, но вместо камешка на ту цеплялась лишь грязь. «И зачем я тебе его в руки дала? Ты кроме своей скрипки ничего удержать не можешь! — разозлилась она, а потом вдруг крикнула: — Да вот же он! Нашла! Смотри-ка, Паганини…»
Потом моя драгоценная сестрица открыла лучшее в мире датское варенье и, засунув туда свои цепкие пальчики, принялась обыскивать пузатый сосуд. Каждый новый камешек — а их оказалось еще три, причем довольно крупных, — сопровождался Наташкиным воплем «И в школу не пойдем!». Вся в сладком, облизывая руки, она подошла ко мне: «Видишь? А ты не верил!».
Скрипка молча наблюдала за нами из распахнутого футляра и усмехалась, а на улице шел снег: год Свиньи убирался к свиньям — 30 декабря, и кривляющиеся надписи Happy New Year были понавешаны почему-то на in English, а по всем каналам рвотно-рефренно показывали «С легким паром», и я жалел, что не уехал к Ольге в Питер — впрочем, оставался еще целый следующий день…
По дороге в ювелирный сестрица сбивчиво рассказывала, как купила этот самый Danish Strawberry Preserve, а когда принесла на работку и открыла, дабы испить ненавистного офисного чаю не с таком, а с буржуйской начинкой, на втором «укусе» клубничного роскошества обнаружила во рту какой-то камешек. «Я испугалась, что дуковская пломба не выдержит, и поспешила выплюнуть. А потом… потом — сразу — бриллиант… Я всем сказала, что банка бракованная, что внутри стекло, и как будто побежала в туалет выбрасывать, — а на самом деле спрятала в сумку, и — к тебе. Представляешь, сколько эта дура, — Наташка кивнула на банку, — стоит? — Я не представлял. — Как думаешь, сколько там бриллиантов? Это контрабанда, я тебе точно говорю!» — et cetera, et cetera, et cetera.
Мы зашли в ближайший ювелирный (вывеска «Золото»: тупожелтая надпись на темно-коричневом фоне ассоциировалась почему-то с «На вечную память» на последнем букете очередного новопреставившегося, вестимо, раба). Толстый, лысый, как бильярдный шар, дядька с хитрым устройством на столе, которое могло приоткрыть сестрице сердце Тибета, а могло и не приоткрыть, долго изучал Наташкины сокровища. Через какое-то время, после операций, нам неведомых, он равнодушно произнес: «Стекло», — и развел руками.
«В его глазах было злорадство!» — Наташка хныкала всю дорогу, и слезы ее замерзали, и я неуклюже пытался их вытереть: моя оркестровая ставка плюс гастроли не тянули на все эти караты, о которых она так мечтала вовсе не из-за любви к роскоши, но исключительно из-за врожденной тяги к свободе передвижения в пространстве, которую можно купить лишь за деньги. «Нет, ты только подумай! Какие сволочи! Наложили фальшивок! Ничего себе — новогодняя шутка, а?! Теперь я знаю, что такое Новый год по-датски!» Наташка не пила — хлебала — коньяк из горлышка и понимала, что ни Таиланда, ни Майорки у нее в ближайшем будущем не предвидится, как не предвидится и отсутствия пользования презренным общественным транспортом, «делового общения» с окорпоративившимися скотами и отчаянных выходных, когда на человека наступает иллюзия того, будто он живет для себя. В общем, сестрица рыдала, и я не нашел ничего лучше, как взять скрипку да сыграть 24-й каприс Паганини, ее любимый — да и как не любить тот?
Гнидный рынок
Сидеть на скамейке в самый обычный день (трудящиеся пашуту компов и печей), не признавая скоропортящегося бега времени; сидеть вот так (в одной руке Miller, в другой — Миллер) уже несколько часов, блаженно даря лицо последнему солнцу бабьего, которое давным-давно должно было иссякнуть, истончиться, исчезнуть, завернувшись, укутавшись, спрятавшись от посторонних взоров в дождевую шальку, вуаль, накидку; сидеть и лениво размышлять о том, будто бы ты о чем-то размышляешь; сидеть с мечтой о вертолете (свобода!) вместо метро (пролы) и тачки (пробки) — и даже не курить из-за нежелания дотянуться до зажигалки. «А если не курить, то что?..» — вопрос почти как у Нарбиковой в «Плане первого лица. И второго» — совсем как у той Ирры вопрос, звучащей (Ирры) иррационально лишь для не отличающих, например, сумерки Питера от сумерек Москвы, и все такое, и так далее, спектакля не будет, нас всех тошнит-с…
Наездничая так вот на плохо объезженных мыслях, будто на чьем-то малознакомом теле, и бездельничала Летняя, неплохо сохранившаяся как вид не только снаружи, но и изнутри, а несколько пломб в зубах да недоеденные в прошлом веке сношнотворные не в счет: с кем не бывает? Глупости все это, глупости и ерунда, чистая мутной воды лирика (от греч. lyrikas — «произносимый под звуки лиры»; «переживания и страсти сердца и духа» гегелевского, хм)!
Летняя глубоко втянула носом воздух и запахнула полы такого же нагло-рыжего плаща, как и только что скинувшийся насмерть — криво к ней на колени — кленовый лист. «Умирать — так на красавице», — подумал он, перед тем как испустить предпоследний вздохи тут же, когда рука (трогательная родинка между средним и указательным) смахнула его с колен, пропел ого-го что: «Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер в мае…» — с тем в октябре и почил под несыгранный джоплиновский регтайм.
Летняя же, не ощутив хоть сколько-нибудь утраты, еще раз перечитала абзац, увековеченный «Сексусом», стилизованным, как петитилось — глаза сломаешь — в аннотации, под эротические книги и альбомы 20—30-х годов еще того века. Два предложения — «Если все время подавлять порывы в себе, то превращаешься в комок слизи. Наконец, приходится выплюнуть сгусток, который начисто иссушает и который, как понимаешь много лет спустя, был вовсе не слюной, а твоей внутренней сутью…» — заставили Летнюю захлопнуть книгу и сделать большой глоток Miller'a. Какие, черт возьми, порывы, она в себе подавляет? Что может ее — возьми, черт! подавись! — превратить в комок слизи? Придется ли ей выплюнуть тот самый сгусток etc., далее см. по цитате (можно взять в скобки)?.. Прополоскав рот Miller'ом и выплюнув бир на тот самый убившийся насмерть лист, еще недавно лежащий у нее на коленях, а теперь прилепившийся к все принимающей земле, она прикрыла глаза и увидела Того, Кого Не Надо Вспоминать: старый — конца? середины? девяностых — шлягер всплыл невольно в памяти. Летняя зажмурилась, пытаясь прогнать видение, но, открыв глаза, только ахнула и изнутри вся как-то сжалась: Тот, Кого Не Надо Вспоминать, командорскими шагами направлялся аккурат к ней. «Этого не может быть! Я не хочу, не хочу, не хочу! Не имею права! Я же… счастлива?..»
Он шел от Малой Никитской как раз к «пятачку» у церкви, где она — Янка Вышеградская (по аське и всяческому вирту Yanka Letnja), закинув ногу на ногу, тайно прожигала на скамейке очередной день. Многие думали, будто она «делает дела», но Янка сосала Miller и почитывала Миллера, нимало не заботясь о том, что лафа когда-нибудь закончится и снова придется заниматься чем-то гнусным и унылым. Впрочем, в такое кошерное бабье (от «Октябрь уж наступил…» — прошелестели пестрые листья и сбросились вниз, изменив деревьям с землей — до «Октябрь круглый год») думать о чем-то, кроме воздуха, неба да многоцветья, не спешилось. Так бывает, когда, изголодавшись по свободе, та или иная особь наслаждается мнимой вседозволенностью и впитывает в себя все то, чего был/а лишен/а раньше. Так наслаждалась и Летняя, пока не по(до)шел Снегоf.