Читаем без скачивания Год две тысячи четыреста сороковой - Луи-Себастьен Мерсье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пройдитесь по нашим садам, где ботаника достигла наивысшего своего совершенства.[172] Ваши слепые философы сетовали на Провидение, жалуясь, что земля покрыта ядовитыми растениями; мы открыли, что эти яды являют собой наиболее действенные из лекарств. Провидение оказалось оправданным, как было бы оправдано во всех других своих действиях, не будь знания наши столь ничтожными, а разум столь ограниченным. Теперь по земле уже не раздаются жалобы и стенания; ничей скорбный голос не восклицает более: «Как все дурно!». Люди повторяют под взглядом господним: «Как все хорошо!». Само действие ядов ныне изучено, описано, и мы пользуемся ими.
Мы столь успешно научились извлекать из растений их сок, что стали производить из него вина, превосходно усваиваемые и в то же время приятные на вкус, — они проникают сквозь поры, смешиваются с животными соками, укрепляют здоровье и делают тело более сильным, более гибким и могучим. Мы нашли способ растворять камни в человеческом организме, не обжигая при этом внутренностей. Мы излечиваем чахотку, воспаление в легких, все те болезни, что некогда считались смертельными.[173] Но самое прекрасное из всего, что нам удалось сделать, — это искоренение той ужасной гидры, того позорного недуга, что подтачивал источник жизни и наслаждения; человечество шло к своей гибели. Мы открыли надежное лекарство, которому суждено было вернуть его к жизни и, что еще важнее, к ее радостям.[174]
Водя меня по музею, сей новый Бюффон показывал мне различные предметы и объяснял их, сопровождая сии объяснения собственными рассуждениями. Но еще более я был поражен, взойдя в залу оптики, где оказалось сосредоточенным все, касающееся света. Это было какое-то бесконечное колдовство. Глазам моим предстали различные виды, пейзажи, дворцы, радуги, метеоры, светящиеся цифры, моря — ничего этого на самом деле не существовало, то была иллюзия, но более достоверная, чем сама реальность. Поистине, это был приют волшебства. Когда бы передо мной вдруг возникло зрелище свершившегося во мгновение ока сотворения мира, вряд ли испытал бы я более живое и сладостное ощущение.
Мне показали микроскопы, с помощью которых моим глазам представились вновь открытые существа, прежде недоступные острому зрению наших исследователей. Они не утомляли глаз, настолько просто, дивно и искусно были отшлифованы их стекла. С каждым шагом, который я делал по этой зале, любознательность моя все возрастала, а чем жаднее она становилась, тем больше находила себе пищи. — О, как велик здесь человек, — вскрикивал я несколько раз, — и как ничтожны по сравнению с ним те, кого в мои времена называли великими![175]
Не меньшие чудеса предстали мне в зале акустики. Здесь научились подражать всем членораздельным звукам человеческого голоса, крикам животных, пению различных птиц: стоило нажать какую-то пружину, и вам казалось, будто вы вдруг перенеслись в девственный лес. Слышен был рев львов, тигров, медведей; казалось, они пожирают один другого. От невыносимого этого рева чуть не лопались уши, диким, душераздирающим воплям вторило вдалеке эхо, еще более оглушительное. Но вот нестройные эти звуки сменились соловьиным пением. Каждая частица воздуха, попавшая в сладкозвучное горлышко сей птички, становилась мелодией; явственно слышен был даже влюбленный трепет ее крыл и те сладостные ласкающие звуки, в подражании которым человеку никогда не достигнуть полного совершенства. Упоительная приятность этих звуков сочеталась с радостным удивлением — и чувство блаженства, рождаемое сим удачным соединением, проникало во все сердца.
Всегда преследовавший нравственные цели народ этот даже из сего редкостного изобретения сумел извлечь пользу. Стоило какому-нибудь молодому государю завести речь о сражениях или проявить воинственные склонности,[176] как его препровождали в особую залу, которую с полным на то основанием нарекли «адом»; здесь машинист тотчас же пускал в ход соответствующие рычаги, и ухо монарха поражал оглушающий грохот сражения — крики ярости и боли, жалобные стоны умирающих, клики ужаса и громыхание пушек — эти звуки гибели, этот жуткий глас смерти. И если при этом в душе его не просыпалась природа, если вопль отвращения ее вырывался из груди его, если чело его оставалось спокойным и бесстрастным, — тогда его запирали в этой зале до конца его дней; и каждое утро давали ему вновь послушать сию музыкальную пиесу, дабы он мог наслаждаться ею, не принося этим ущерба человечеству.
Смотритель этого кабинета вздумал подшутить надо мной. Без предупреждения он вдруг пустил в ход свою дьявольскую музыку.
— О небо! Пощадите, пощадите меня! — завопил я вне себя, затыкая уши. Он повернул рычаг, и грохот прекратился.
— Как, — спросил он меня, — вам не доставляет это удовольствия?
— Да нужно быть самим сатаной, чтобы находить удовольствие в этом ужасающем шуме, — отвечал я.
— Но ведь в ваши времена это было довольно обыденным развлечением, которому короли и принцы предавались так же, как и охоте,[177] являвшей собой, по чьему-то справедливому замечанию, точный образ войны.[178] Вслед за тем приходили поэты и начинали воспевать их за то, что им удалось всполошить всех птиц на десять лье в округе и они столь мудро позаботились об обеде для воронья. Особенно любили они описывать сражения.
— Ах, умоляю вас, не поминайте мне об этой заразной болезни, терзавшей несчастное человечество. Увы! Оно проявляло в ту пору все признаки бешенства и безумства. Трусливые короли с высоты своих тронов посылали его на смерть, и послушное это стадо, охраняемое лишь собакой, радостно устремлялось на бойню. Как было излечить людей в те времена обманчивых представлений? Как было рассеять это наваждение? Из-за какого-то небольшого жезла, из-за красной или синей ленточки, из-за эмалевого крестика{189} люди теряли рассудок, доходили до умопомрачения. Иных сводил с ума даже один вид кокарды{190} или нескольких жалких монет. Должно быть, вам понадобилось немало времени, чтобы излечить человечество от сего опасного недуга; но я-то предвидел, что рано или поздно под действием успокоительного бальзама философии эти позорные язвы затянутся.[179]
Затем попал я в залу математики; все показалось мне здесь великолепным и как нельзя лучше устроенным. Из науки этой изъято все, что напоминало собой детские игры, все, что являло лишь сухие, бесплодные упражнения ума или же выходило за пределы его возможностей. Увидел я всякого рода машины, имеющие целью облегчить труд человека и обладающие гораздо большей мощностью, нежели те, что были известны нам. Они производят всевозможные движения. С их помощью шутя поднимают самые тяжелые грузы… — Взгляните, — сказали мне, — на эти обелиски, на эти триумфальные арки, эти поражающие взоры высочайшие монументы — все это уже не плод силы и ловкости множества человеческих рук: их вознесли ввысь с помощью различных приспособлений — более совершенных снарядов и рычагов. Я обнаружил здесь также точнейшие инструменты, предназначенные для всякого рода геометрических или астрономических измерений и т. п.
Все те, кто когда-либо предпринимал попытки создать нечто новое, смелое, небывалое — даже если попытки эти не увенчались успехом (ибо и неудачи иной раз бывают поучительны), — были увековечены здесь в мраморных бюстах, коим приданы были соответствующие атрибуты. Но мне потихоньку шепнули, что некоторые совершенно поразительные открытия были доверены лишь самому узкому кругу особо мудрых людей; будучи весьма полезными сами по себе, изобретения эти впоследствии могли быть использованы во зло:[180] человеческий разум, утверждали они, не достиг еще того высшего предела, коего ему предстоит достигнуть, чтобы можно было, не подвергаясь опасности, использовать эти самые редкостные или самые могущественные изобретения.[181]
Глава тридцать вторая
САЛОН
Поскольку все науки и искусства у этого народа идут рука об руку, как в переносном смысле, так и в прямом, мне понадобилось сделать всего несколько шагов, чтобы очутиться в Академии живописи.{191} Я вошел в просторные залы, стены которых украшены были картинами величайших мастеров. Каждая из них по поучительности своей и нравственным целям стоила целой книги. Картины сего салона уже не являют собой бесконечного повторения мифологических сюжетов, тысячу раз перепетых на все лады. Мифология, обогатившая искусство в его истоках, с течением времени стала, и с полным на то основанием, считаться чем-то невыносимо скучным. Самые прекрасные вещи на свете в конце концов приедаются; вечно твердить одно и то же — удел глупцов. Та же судьба постигла картины тех художников, что, грубо льстя Людовику XIV, изображали его в виде полубога. Время — а оно сродни справедливости — предало забвению лживые эти полотна; поставило оно на подобающее им место и стихи Буало, и прологи Кино.{192} Искусствам запретили лгать.[182] Не стало и тех жирных особ, что назывались «любителями»{193} и указывали талантам, держа наготове кошель с золотом. Таланты были здесь свободны и творили по собственным своим законам, ни перед кем более не раболепствуя.